Время Зверя

Антон ФАРБ

 

ВРЕМЯ ЗВЕРЯ

 

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

 

Следы были совсем свежие. Ахабьев присел на корточки, отложил палку в сторону и обвел кончиками пальцев глубокие отпечатки в сырой после ночного дождя земле. Каждый след имел около десяти сантиметров в диаметре, а расстояние между ними превышало метр.

Сомнений не оставалось. Здесь прошел Зверь.

Ахабьев выпрямился и подышал на озябшие ладони. Потом сунул руки в карманы штормовки и поднял голову к небу.

Холодное осеннее небо со свинцовым равнодушием нависало над высокими верхушками корабельных сосен. В лесу стояла прозрачная, хрупкая тишина, чуть подернутая тающим утренним туманом. Ахабьев прикрыл глаза и подумал — уже скоро. Очень скоро. На этой неделе.

Он опустил голову и снова взглянул на следы. Уверенные, наглые отпечатки лап Зверя. Зверь не петлял и не пытался запутать охотника. Зверь бросал вызов.

Что ж, тем лучше, решил Ахабьев. Тем проще и мне, и ему. Тем скорее все кончится… Он почувствовал спокойную уверенность в своих силах. Я не могу проиграть, сказал он себе. Я просто не имею права на поражение — ведь другого шанса может и не быть.

Но теперь пора возвращаться. Уже рассвело. Зверя надо искать ночью, не сейчас. Да и не готов я пока к встрече. Ахабьев нагнулся, подобрал плетеную корзинку и сучковатую палку (непременные атрибуты грибника), бросил последний взгляд на следы, глубоко вдохнул студеный влажный воздух и… замер, боясь пошевелиться.

Где-то далеко-далеко, на самом пределе слышимости сухо треснул выстрел. А вслед за ним раздалось жалобное поскуливание.

Сердце оборвалось в груди.

— Нет, — прошептал он помертвевшими губами. — Нет. Этого не может быть.

Снова треск, и поскуливание оборвалось.

Ахабьева прошиб пот. Скулы свело судорогой. От обиды к горлу подкатил тугой ком. На виске запульсировала жилка…

Возьми себя в руки, приказал он. Соберись. Убей в себе эмоции. Ты еще ничего не знаешь. Ты можешь только догадываться. И уже начинаешь паниковать.

Ты же охотник, черт тебя подери!

Эта мысль успокоила. Он резко выдохнул и заставил себя думать спокойно. Стреляли в Сосновке — больше негде; это раз. Стреляли из пистолета, это ясно по отрывистому и короткому звуку — это два. Стреляли не в человека, люди не скулят…

А в кого?

Это не мог быть Зверь. Просто не мог. Уже ведь утро, так?

Ехидный голосок в глубине сознания посоветовал Ахабьеву не стоять истуканом на одном месте, а сходить и разузнать все самому. В кого могут стрелять из пистолета в полвосьмого утра в дачном поселке Сосновка? Давай, охотник, шевели ногами. Тебя ноги кормят…

Но всю дорогу назад, пока Ахабьев тщетно пытался не срываться на бег, в голове его раненой птицей яростно билась пугающе привычная мысль.

Убитый, кем бы он ни был — не Зверь. Зверя не могли застрелить из пистолета. Это было бы неправильно. Никто не мог убить Зверя. Никто.

Кроме меня.

 

 

* * *

 

«Почему я?

Каждый из нас задавал себе этот вопрос. Мой отец, дед, прадед… Все мы хоть раз в жизни терзались неразрешимой загадкой. Проклятие ли тяготеет над родом Ахабьевых или же судьба наша — есть дар Божий? Избранники ли мы Господни или жертвы неумолимой Судьбы?

И главное — почему мы?

Но сколько бы раз не звучал этот вопрос в наших израненных душах, от предназначения не бежал никто. Только отец мой не выдержал этого бремени на склоне лет и попытался избавить меня от него… Усталость сломила его и помутила разум — а как иначе могу я истолковать его поступок? Ведь он знал ответ!

Как знали его деды и прадеды наши… Знаю ответ и я. И ты, Володя, тоже когда-нибудь поймешь.

Ведь если не мы — то кто?»

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Когда Ахабьев добрался до поселка, «Скорая» уже собиралась уезжать. Деловитый санитар в ватнике поверх халата и маленькой белой шапочке энергично захлопнул заднюю дверцу и потрепал по плечу милиционера, прислонившегося к борту машины. Милиционер неуверенно кивнул и осторожно отошел в сторонку. Его покачивало. Да и выглядел он неважнецки: китель нараспашку, как и три верхние пуговицы рубахи, казенный галстук с оборванной застежкой висит на зажиме, некогда надраенные ботинки вымазаны грязью… А лицо его, лицо молодого паренька с едва пробивающимися усиками, было зеленым — таким же зеленым, как те кусты, что окружали деревянный забор и откуда сейчас кисло тянуло запахом блевотины.

Ахабьев огляделся. «Скорая» и два милицейских «уазика» стояли около забора, окружавшего единственный новострой в Сосновке — двухэтажный коттедж, куда время от времени приезжал отдыхать некий бритоголовый бизнесмен из «новых русских». Ворота высоченного, под два метра, забора были закрыты, и Ахабьев подошел поближе, чтобы заглянуть в калитку. Милиционеру по долгу службы полагалось отгонять зевак, но ему сейчас было не до службы — паренька снова потянуло блевать.

В наполовину приоткрытую калитку Ахабьев смог рассмотреть коттедж — мечту нувориша с пристроенным гаражом, бассейном во дворе и пуленепробиваемым окном во всю стену. Окно это было заляпано изнутри чем-то темным и густым, словно об него разбили банку вишневого варенья. Ахабьев не успел рассмотреть, чем именно, так как обзор ему загородил необъятный пивной живот сержанта милиции, выходящего через калитку. Помимо живота, у сержанта были роскошные усы, нахмуренные брови и очень грозный вид. Правда, рука его, застегивающая клапан кобуры, предательски дрожала. Сержант молча отстранил Ахабьева и направился к «уазику».

Вслед за сержантом появился немолодой мужчина в штатском, который судорожно курил, делая самоубийственно глубокие затяжки, и постоянно щурился от табачного дыма. Этот сразу взял быка за рога.

— Вы кто? — спросил он у Ахабьева.

— П-простите? — чуть запинаясь, переспросил тот.

— Кто вы такой? — нетерпеливо повторил мужчина и полез в карман за удостоверением. — Я — следователь Синяев, — сказал он, сунув «корочки» под нос Ахабьеву. — А вы?

— Ахабьев, Олег Николаевич. Сосед…

— Вы хорошо знали владельца этой дачи?

— Н-не очень… То есть, совсем не знал. Видел, как он приезжал на джипе, — пожал плечами Ахабьев. — А что, собственно?..

— Несчастный случай, — сказал следователь и махнул рукой водителю «Скорой»: — Поезжай!

«Скорая» фыркнула мотором, выбросила из-под колес волну грязи и медленно вырулила на дорогу.

— А… серьезный? Несчастный случай серьезный? — уточнил Ахабьев.

— Очень, — мрачно ответил следователь. — С фатальным исходом. Два трупа.

— О, Господи… Но… Как же так? Что там произошло?

— Глупость произошла. Собачка у них была — у хозяев этой дачи. Милая такая собачка. Сторожевая. Ротвейлер. — Следователь прикурил от окурка новую сигарету. — Добродушный песик с инстинктами убийцы. Модная игрушка… Они его забыли на цепь посадить. Или накормить забыли. А может, он просто взбесился… Короче, порвал он их. И парня этого бритоголового, и девку его. Загрыз насмерть. Так, что и трупы не опознать… И как назло — никаких документов в доме!

— Боже мой… — тихо ужаснулся Ахабьев. — Боже мой…

Следователь подозрительно на него покосился, и Ахабьев решил не переигрывать. Хватит и двух «боже мой».

— Что у вас тут за поселок такой? — зло спросил следователь. — С утра пораньше — два выстрела, три машины с мигалками, трупы на носилках таскают — и хоть бы кто нос высунул. Сонное царство, итить твою… Сержант, пройдись по домам! — скомандовал он.

— Так ведь осень, — робко пояснил Ахабьев. — Нет никого. Почти все дачи пустуют. Разъехались дачники…

— А кстати… Вы откуда идете?

— Из леса. Я по грибы ходил. Вот, — Ахабьев показал корзинку, на дне которой сиротливо лежали два рыжика, один моховик и с дюжину опят. — Я часов в шесть ушел…

— А ночью? Ничего подозрительного не слышали?

— Ночью я спал. Я вчера вечером приехал, поздно очень. Пять километров от автобусной остановки пешком шел, в темноте да под дождем. Устал до чертиков и сразу спать завалился, — честно ответил Ахабьев.

— Ясненько… — рассеянно пробормотал следователь, наблюдая за сержантом, эскортирующем по улице бойкую и слегка встревоженную старушку, в которой Ахабьев узнал бабу Дашу, свою соседку по приусадебному участку и главный источник сплетен в Сосновке.

— Утро доброе, — запыхавшись, поздоровалась баба Даша, а когда следователь снова полез в карман за документами, замахала руками: — Да я знаю, знаю… Мне сержант ваш все рассказал. Вот горе-то…

Следователь насупился, сержант виновато пожал плечами, а Ахабьев спрятал улыбку. Баба Даша владела техникой допроса с пристрастием куда лучше следователя Синяева.

— Горе-то какое… Чтоб собака хозяев насмерть закусала… Вот ужас… — продолжала причитать она.

— Вы их хорошо знали? — перебил следователь.

— Хозяев? Только издалека видела… — сообщила баба Даша и вдруг спохватилась: — А дитятко? Что с дитятком?

— Каким еще?.. — опешил следователь.

— Ну когда они летом приезжали, парень этот бритый с женой своей, так жена его, она вроде в положении была, — охотно разъяснила баба Даша.

— Не было там ребенка, — убежденно произнес сержант. — Кроватка детская была, пеленки-распашонки… А ребенка не было. Точно.

— Виталик! — всплеснула руками бабка при виде угрюмого подростка, выходящего из калитки. — Ты что здесь делаешь?

— А это он нас вызвал, — пояснил следователь. — Вот что, мальчик, ты сейчас иди домой, хорошо?

Виталик, показавшийся Ахабьеву смутно знакомым, кивнул патлатой головой и побрел по улице, не обращая внимания на бабу Дашу.

— Отмороженный какой-то пацан, — сообщил Ахабьеву по секрету следователь, проводив Виталика взглядом. — Сунулся в калитку, увидел кровь на окнах, и вместо того, чтоб позвать родителей (будить он их, видите ли, не захотел!), залез в дом, обошел трупы (ими как раз псина эта обедала!), нашел мобильник и позвонил нам. Мол, поселок Сосновка не телефонизирован — так и сказал! — а пешком до трассы идти пять километров… У меня тут омоновцы наизнанку выворачиваются, трупы-то изувечены — не дай бог, а пацану хоть бы хны!

— Простите, — сказал Ахабьев, — я вам больше не нужен?

— Нет. Вы свободны… Дело-то ясное, — оптимистично заявил следователь. — Но если что — мы вас вызовем.

— До свидания, — вежливо сказал Ахабьев и посторонился.

Трое крепких парней в бронежилетах, держа на отлете автоматы, кряхтя и ругаясь тащили сквозь калитку набрякший от крови тяжелый брезентовый куль, из которого торчала передняя лапа и лобастая голова ротвейлера…

 

 

* * *

 

«Основным доказательством метафизической природы Зверя я склонен считать необычайное поведение охотничьих собак. Великолепно тренированные лайки, гончие, легавые и даже мастифы, почуяв Зверя, принимаются жалобно скулить, повизгивать и стремятся как можно скорее спрятаться в конуру или удрать подальше от греха. Такое поведение свойственно скорее комнатным собачонкам, но никак не охотничьим псам, не раз и не два загонявшим как волков, так и лосей.

Эта странность остается для меня необъяснимой и пугающей тайной, но в одном я теперь твердо уверен — при охоте на Зверя собака человеку не помощник.»

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Сосновка действительно была очень сонным поселком. Только к девяти утра немногочисленные дачники покинули свои дома и начали испуганно обсуждать утренние события, собираясь на лавочках у заборов. Основным источником информации служила, разумеется, баба Даша, а главными предметами обсуждения — ротвейлер-людоед и героический мальчик Виталик, чуть ли не собственноручно укротивший опасного хищника.

Ахабьев уклонился от почетной роли очевидца и не стал принимать участия в оханьи и аханьи по поводу кровавого месива, украшавшего окна шикарного коттеджа. Ахабьев решил вообще не выходить на улицу. Он уселся у окна, отодвинул занавеску и начал наблюдать.

Спустя десять минут, когда история успела обрасти леденящими душу подробностями, Ахабьев поймал себя на том, что уже не вслушивается в пустопорожний бабий треп. Он вспоминал тот испуг, охвативший его в лесу при мысли, что Зверя могли убить.

Это был приступ самой настоящей паники, очень неожиданный и совершенно не свойственный спокойному и выдержанному Ахабьеву. Теперь удивлялся самому себе: неужели ему так уж необходимо убить Зверя лично, своими руками? Откуда эта непонятная ревность и жажда… мести?

Да, мести. Именно мести. И не ревность, а одержимость. Та самая одержимость, что заменила собой вспыхнувшую шесть лет назад ярость — вспыхнувшую и выгоревшую дотла… Теперь уже не азарт и ослепляющая ненависть тянула Ахабьева в лес. Впрочем, и хладнокровной расчетливости не осталось места в его душе… Я стал маньяком, подумалось ему. Маньяком, чей ритм жизни зависит от фазы луны. Маньяком, который и живет-то лишь ради убийства Зверя… И раз за разом терпит неудачу. Снова и снова допускает ошибку и позволяет Зверю уйти.

В этот раз ошибки быть не должно. В этот раз Ахабьев был твердо намерен сделать все правильно. Чтобы этот раз стал последним.

Поэтому надо все время быть начеку, сказал себе он. Никогда не расслабляться. Всегда следить за своей спиной. Не упускать ни малейшей детали. Продумывать все на десять шагов вперед. И тогда…

Что — тогда? Зверь уже опередил его. Зверь нанес первый удар этой ночью. И Ахабьев ничем не смог ему помешать.

Но ведь это только первый удар. Будут и другие. И моя задача — их предотвратить; или же, по крайней мере, использовать для своих целей. Поэтому мне надо определить возможные мишени следующих ударов; провести перепись населения Сосновки, если так можно выразиться… Из тридцати с лишним дачных домиков сейчас заселены от силы пять или шесть. Обитателей ты знаешь только в лицо, в гостях у них не бывал в силу замкнутости своего характера, с планировками их домов и огородов не знаком вовсе, а крепость заборов оценивал на глазок. Правда, пока ни о какой засаде на Зверя не может быть и речи — предугадать, на кого он нападет, нереально… Слишком много фигур на доске.

Но с соседями познакомиться все-таки надо. Это может пригодиться. Еще необходимо разузнать, кто из дачников имеет мобильный телефон или автомобиль. А еще…

Стоп, сказал себе Ахабьев. Это все — потом.

Сначала — оружие.

 

 

* * *

 

«…В общем, Олежка, не повезло тебе с родителем. Оружие я никогда не любил, охотой не увлекался, и даже в армию меня не забрали из-за моей близорукости… Словом, я был совершенно нетипичным представителем славной фамилии Ахабьевых.

По выражению твоего прадеда Аркадия Матвеевича, я решил убежать от своей судьбы. Я ведь даже не читал те немногие отцовские дневники, которые моя мама чудом спасла во время войны… Я просто ничего не знал о своей судьбе.

А судьбе на это было наплевать. Незнание законов фатума не освобождает от наказания за попытку уклонения от их исполнения.

Я не буду подробно описывать, как рухнула и разбилась вдребезги моя прежняя жизнь; как я узнал, кем были мой отец и дед; как все перевернулось с ног на голову, и я, мирный и (скажем прямо) слабовольный учитель средней школы, превратился в беспощадного Охотника и борца с потусторонним злом…

Об одном я хочу тебя предупредить, Олежка: не беги от судьбы. Не надо. Даже не пробуй. Ты сейчас еще совсем крохотный человечек, и мне больно и страшно думать, какая жизнь тебе уготована — но я заклинаю тебя: не беги от нее. Это твоя жизнь — проживи ее достойно.

Вот только мне нечего тебе завещать, кроме этих тетрадей и доставшегося мне по наследству оружия…»

Из дневников Николая Владимировича Ахабьева,

учителя биологии.

 

 

* * *

 

В силу специфики своей профессии Ахабьев мог раздобыть любое огнестрельное оружие, от автомата Калашникова или снайперской винтовки до противотанкового гранатомета или ручного зенитного комплекса. О всяких там пистолетах, помповых полуавтоматах или нарезных охотничьих карабинах можно было и не вспоминать…

Но Ахабьев хотел все сделать правильно.

Он вытащил из-под кровати большую нейлоновую спортивную сумку, расстегнул молнию и извлек на божий свет три перетянутых бечевкой холщовых свертка. Еще он выложил на стол пачку толстых тетрадей с обтрепанными переплетами и пожелтевшими от времени страницами, приплюснутую армейскую флягу с облупившейся у горлышка зеленой краской, охотничий нож, картонные коробки с патронами, два тяжелых ржавых капкана с мощными пружинами и похожий на несессер набор для чистки оружия.

Капканы он сразу отодвинул в сторону, подтянул к себе свертки и принялся развязывать бечевку, аккуратно разворачивая промасленный холст. В первом свертке лежал пистолет «ТТ», когда-то воронено-черный, а теперь вытертый до матово-серого стального блеска. На левой щечке рукояти, как раз над пятиконечной звездой, была привинчена латунная табличка с едва различимой надписью «Капитану Ахабьеву за проявленное мужество и героизм. 1934 г., Даль.-Вост. Воен. Округ».

Второй сверток, побольше и потяжелее, хранил в себе обрез двуствольного охотничьего ружья «Вестли-Ричардс». В недавнем прошлом ружье это (штучной работы и высшего разбора), доставшееся Ахабьеву от прадеда, было предметом черной зависти всех членов охотничьего клуба «Акелла». С накладками из чистого серебра и ложем из полированного ореха оно выглядело как музейный экспонат, но, несмотря на клеймо с цифрами «1898», по точности и кучности боя оставляло далеко позади всяческие «Моссберги», «Ремингтоны» и «Зауэры»… Это ружье передавалось в роду Ахабьевых из поколения в поколение и было чем-то вроде фамильной реликвии, тщательно сберегаемой и хранимой для потомков.

Шесть лет назад Ахабьеву стали глубоко безразличны все семейные традиции. То, что он сделал с ружьем, заставило бы его прадеда перевернуться в гробу. Стволы дамасской стали были укорочены до самого ложа, приклад безжалостно отпилен, а все серебряные накладки нашли куда более рациональное применение…

Третий сверток Ахабьев разворачивать не стал, взявшись вместо этого за коробки с патронами.

Красные картонные цилиндрики двенадцатого калибра он набивал сам, собственноручно отмеряя черный порох и взвешивая меркой крупную волчью картечь, поэтому сейчас он ограничился поверхностным осмотром капсюлей и пыжей. В этих патронах он был уверен.

С пистолетными было хуже. «ТТ» до сих пор оставался излюбленным инструментом бандитских разборок, и достать для него «маслят» было делом несложным и недорогим, но Ахабьева они бы не устроили. Патроны надо было делать на заказ… Это влетело ему в копеечку, и платить пришлось не столько за работу или материал, сколько за молчание оружейника.

Ахабьев вскрыл прямоугольную коробку с надписью на крышке «Пистолетные патроны калибра 7,62 мм», внутри которой из гнезд картонной решетки, похожей на пчелиные соты, торчали донышки патронов, подцепил ногтем фланец одного из них, вытащил и покрутил его в пальцах. На первый взгляд — все нормально, патрон как патрон; подвести не должен. Да и оружейник был надежный, опытный, не какой-то там кустарь… Но стопроцентной уверенности, что патрон выстрелит, у Ахабьева не было. Все-таки самоделка, а не фабричное производство.

Он поднес патрон к свету и, прищурив один глаз, посмотрел на пулю. В отличие от тускло-желтой биметаллической гильзы, пуля ярко сверкала в лучах холодного осеннего солнца, пробивающегося сквозь занавеску.

Пуля была серебряная.

 

 

* * *

 

«Несомненное родство блеска серебра и лунного света, оказывающего неоспоримое влияние на жизненные циклы Зверя, является, на мой взгляд, первопричиной той странной уязвимости к этому металлу, что так часто приписывается оборотням и прочим потусторонним существам во многочисленных сказках, легендах и преданиях.

Конечно, нельзя абсолютно всерьез воспринимать те страшные истории об упырях и живых покойниках, которые почему-то вошли в моду в конце нашего просвещенного девятнадцатого века — все эти плоды досужего вымысла литераторов вроде Брэма Стокера или Проспера Мериме, тщащихся развлечь или напугать скучающего читателя. Однако, легенды о волкодлаках, вервольфах, кицунэ, лу-гару, ликантропосах, лобисонах и капианго слишком распространены среди народов всего мира, от Германии и Франции до Японии и Абиссинии, чтобы от них можно было просто отмахнуться. Трудно судить, насколько близки они к тому, что мне известно о природе Зверя — ведь известно мне крайне мало. Я даже не знаю точно, является ли Зверь оборотнем; и если да, то какова его первичная сущность: человек ли он, способный обернуться хищником, или наоборот?

Впрочем, еще в 1486 году доминиканцы Яков Шпренгер и Генрих Крамер в своем «Malleus Maleficarum» (часть I, вопрос X) утверждали, что ни один человек не способен превратиться в волка, но с помощью колдовства может вызвать иллюзию такого превращения. И действительно, гипнотизм (или месмеризм, иногда называемый так по имени Франца Месмера), с точки зрения современного образованного человека кажется более убедительным объяснением необъяснимого, нежели влияние полной луны. Но тот, кому довелось хоть единожды в жизни лицезреть растерзанные Зверем тела людей, предпочтет иметь под рукой не «Молот Ведьм» или другой плод ума средневековых схоластов, а надежный револьвер с шестью серебряными пулями…»

 

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Ахабьев отложил тетрадь на журнальный столик рядом с диваном, сладко потянулся, зажмурился и потер большими пальцами уголки глаз. Глаза устали, и каллиграфически правильные, но очень уж мелкие буквы прадедушкиного почерка начинали сливаться в одну строчку, а многочисленные «яти» и твердые знаки — вызывать раздражение… Читать расхотелось.

Из висящих на стене старинных ходиков выскочила кукушка и простуженным голосом прокуковала один раз. Ахабьев слегка надавил на глазные яблоки, потом открыл глаза, поморгал, разгоняя туман и цветные круги, и посмотрел на часы. Половина третьего.

Время обедать, а он еще и не завтракал. Но есть не хотелось совершенно. От безделья аппетит пропал, что ли? Он не глядя взбил кулаком подушку под головой, прикрыл на мгновение глаза и почувствовал, что соскальзывает в густой и вязкий сон, больше напоминающий некое отупение души и тела…

Так дело не пойдет, решил Ахабьев, продирая глаза и усаживаясь на диване по-турецки. Затем он помотал отяжелевшей головой, разгоняя остатки сна, свесил ноги на пол, нашарил тапочки и без всякого энтузиазма побрел на кухню.

Возня с яичницей и последующее мытье посуды его не прельщали, открывать консервы тоже было лень, и поэтому он поставил чайник на плиту и начал сооружать себе бутерброд с колбасой.

После еды захотелось курить. Ахабьев не вспоминал о сигаретах уже больше суток, и это было в порядке вещей: охота всегда отбивала у него тягу к никотину, но сейчас его потянуло выйти на улицу и постоять минут пять под открытым небом, ничего не делая и ни о чем не думая… Сигарета была лучшим поводом для вечерней медитации.

В ноябре темнеет рано, и когда Ахабьев, накинув на плечи куртку, вышел на крыльцо, над Сосновкой уже сгустились серые сумерки. Ахабьев поплотнее запахнул куртку, спасаясь от пронизывающего ветра, закурил, несколько раз с отвращением затянувшись табачным дымом, затем выбросил сигарету и стал считать светящиеся окошки.

Вон в том большом двухэтажном доме живет мальчик Виталик (Ахабьев наконец-то вспомнил, где он его видел). Живет он там папой и папиной новой женой, слишком юной, чтобы быть мамой Виталика. А приезжали они обычно в Сосновку на белой «Ниве», которая сейчас, должно быть, стоит в гараже, примыкающем к дому… Телефона у них нет, и это хорошо.

А вон та обветшалая дача с мансардой принадлежит одинокой женщине бальзаковского возраста, то ли вдове, то ли старой деве. Зовут ее, кажется, Елизавета Ивановна, и мансарду она сдает в наем. Правда, сейчас там темно, но Ахабьев вспомнил, что в обсуждении утренних событий принимал участие некий субтильный старичок — наверняка постоялец из мансарды. Кто таков, как давно и зачем он там живет можно будет выяснить у бабы Даши.

У нее, кстати, сейчас тоже все окна темные. Электричество бережет старушка. Или по гостям шляется, чаи гоняет и сплетничает обо всем понемножку.

Холод начинал пробирать до костей, и пора было возвращаться в дом, но Ахабьев медлил. Что-то было не так. Что-то не вписывалось в картину холодного осеннего вечера в опустевшем к зиме дачном поселке… Что-то здесь было чужеродным и непривычным.

Музыка, вдруг понял Ахабьев. Где-то играла музыка. Он напряг слух и даже смог различить слова самого модного шлягера этого сезона… Мальчик Виталик оказался меломаном? Нет. Музыка играла слишком далеко, на другом конце поселка, в одной из темных, заброшенных дач… Ахабьев до боли в глазах всматривался в черные силуэты домов на фоне вяло пылающего заката, но не смог увидеть ни единого огонька. Значит, меломан сидит в потемках… Странно.

Ахабьев вернулся в дом, разложил диван и достал плед. Надо было вздремнуть перед ночной вылазкой… Уже засыпая под убаюкивающее тикание ходиков, он подумал, что первый день охоты — самый трудный и самый длинный. Но и он когда-нибудь кончается…

 

 

 

ДЕНЬ ВТОРОЙ

 

— Я хочу с вами! — упрямо заявил Виталик и поджал нижнюю губу.

— Виталий! — чуть повысил голос его отец. — Ты ведешь себя как ребенок! Прекрати. Лучше иди домой и скажи Кире, что я вернусь после обеда.

— Ничего я ей говорить не буду. Почему мне нельзя с вами? — набычившись, спросил Виталик, глядя почему-то на Ахабьева.

Настырный волчонок! — подумал Ахабьев, безуспешно стараясь подавить зевок.

— Виталий, немедленно иди домой. Мы не на прогулку собрались! — проявил неуступчивость его отец.

Ахабьев опять попытался вспомнить, как же его (отца Виталика) зовут, и опять не смог. Черт, неудобно получается… Мы же знакомы. Он меня по имени-отчеству величает, а я его буду звать «эй, вы!»? Черт… Я ведь точно помню, что нас знакомили… Он еще профессором представился. А имя — как вылетело!

Ясность внесла старая дева Елизавета Ивановна.

— Валентин Дмитриевич! — обратилась она к отцу Виталика. — Я вот тут принесла его лекарства… В общем, я подумала… Знаете, на всякий случай… Вдруг — что! А тут валидол и клофелин, у него же и с давлением плохо…

— Елизавета Ивановна! — сказал Валентин Дмитриевич, принимая пузырьки с таблетками. — Успокойтесь, пожалуйста. Все будет нормально. Мы обязательно найдем вашего Максима Платоновича, и ничего страшного не случится!

— Ох… Я ведь так волнуюсь… И вас переполошила… Вы уж извините…

Ахабьеву стало скучно. Он начал бесцеремонно изучать нездоровые желтые круги под глазами Елизаветы Ивановны и еще раз убедился в том, что она не спала всю ночь. Свет в окнах ее дачи горел и когда Ахабьев уходил на охоту (это было чуть позже полуночи), и когда возвращался (еще затемно, часов в семь утра).

А когда рассвело, она подняла на ноги всю Сосновку; не без помощи бабы Даши, конечно… Оказывается, Ахабьев ошибался, предполагая, что постоялец Елизаветы Ивановны провел вчерашний вечер в мансарде. Напротив: влекомый жаждой знаний, пожилой пенсионер Максим Платонович Кузьмин еще вчерашним днем отправился на прогулку в лес, а вернее — в какую-то заброшенную деревеньку километрах в десяти от Сосновки. Отправился, и не вернулся. Елизавета Ивановна мужественно прождала его до утра, а потом побежала к бабе Даше. Совместными усилиями две женщины разбудили всех дачников, собрали их возле домика Елизаветы Ивановны, построили, объяснили боевую задачу, и делегировали Ахабьева вместе с Валентином Дмитриевичем в поисковую экспедицию.

Сейчас Елизавету Ивановну мучило чувство вины перед отчаянно зевающим Ахабьевым и невинно разбуженным Валентином Дмитриевичем.

— …и не спорь со мной! Все! Разговор окончен, — сказал отец Виталика и повернулся к Ахабьеву: — Пойдемте, Олег Николаевич?

Ахабьев кивнул и они зашагали к лесу.

— Вам доводилось бывать в той деревеньке? — осведомился Валентин Дмитриевич.

— Нет, — коротко ответил Ахабьев.

— Я слышал, там довольно жутко. Никто не живет уже лет двадцать, дома заколочены… Сами знаете, как бывает: молодежь уехала, старики умерли… И чего этого пенсионера туда понесло?!

Вопрос был явно риторическим, и Ахабьев вместо ответа опять зевнул, да так, что едва не вывихнул челюсть. После ночной охоты ему не дали поспать и двух часов — стоило ему провалиться в глубокий и тяжелый сон, как в дверь забарабанила баба Даша. Но нет худа без добра: на стихийном митинге, посвященном спасению Максима Платоновича, Ахабьев воочию увидел ночных меломанов, слушавших музыку в темноте. Худой и нескладный парень лет двадцати, и симпатичная, но какая-то бесцветная девчонка того же возраста. Со слов бабы Даши молодят звали Гена и Зоя, и в Сосновке они проводили медовый месяц…

— Он всегда у вас такой ершистый? — невпопад спросил Ахабьев, когда пауза слишком затянулась.

— Виталик? Что вы! Он был добрейшим ребенком! Просто сейчас у него переходный возраст, да и… Сами понимаете, ему трудно принять Киру. У нас с Галиной давно не ладилось, и мы даже подумывали о разводе, но она так неожиданно умерла, а я встретил Киру… Она была лаборанткой на моей кафедре. Виталик наш брак не одобрил, и с Кирой общего языка найти не смог…

Я сам напросился, подумал Ахабьев. Вызвал его на откровенность, а зачем? Какое мне дело до его семейных проблем… Мораль: не надо задавать бестактные вопросы.

— Между прочим, — сменил тему разговора Валентин Дмитриевич, — здесь когда-то была знатная охота. Зверья было немерянно. Тут даже неподалеку сохранился охотничий домик, еще с царских времен. Потом его наши партийные бонзы его отреставрировали и приезжали сюда пострелять волков и лосей. Вот всех и перестреляли… Я сам охотой не увлекаюсь, но мне знакомые рассказывали, что домик этот до сих пор стоит в лесу… Я вот думаю — может, этот Максим Платонович туда забрался?

— Может, и туда, — кивнул Ахабьев.

— А как же мы его искать будем? В деревню хоть тропинка ведет, да и та кустами заросла, — проворчал Валентин Дмитриевич, отцепляя колючие ветки от полы своего модного плаща, — а домик этот где?

Ахабьев пожал плечами. Информация об охотничьем домике была интересной, и он принял ее к сведению, но сейчас он был уверен, что искать домик им не придется.

Он почему-то твердо знал, что они найдут Максима Платоновича в заброшенной деревне.

 

 

* * *

 

«Ты их, Князь, словно нюхом чуешь!» — как любил говаривать мой непосредственный начальник товарищ Люшков, когда я брал на границе очередную шайку китайских контрабандистов. Князем он меня величал из-за моего знатного происхождения — как-никак, а батя мой был голубых кровей холуй, самому царю прислуживавший…

А насчет нюха Люшков не так уж и ошибался. Я их и вправду чуял. Ну, не по запаху, конечно, но уж если я за кем охочусь — то поймаю обязательно! Как писал мой папаша, ссылаясь на дедулю, тут все дело в метафизической связи между охотником и Зверем, которая возникает не иначе как с благословения господня, ибо бог стремится уравнять шансы своего верного раба-охотника и исчадия ада, Зверем прозываемого…

Ну не бред? И я, советский офицер и коммунист, должен в это верить? А что прикажете делать… Как еще объяснить то, что происходит со мной во время охоты? А ведь как-то объяснить надо… Вот и попробуем. По порядку. Что такого странного со мной случается:

1) Курить бросаю непроизвольно. О папиросах могу забыть на неделю, а то и на две, и это при том, что меньше пачки в день я обычно не выкуриваю… Объясняется очень просто — нервное напряжение и хронический недосып. Организм истощается и отвергает табак. Шаткая гипотеза, но все же лучше, чем божья воля!

2) Все чувства усиливаются. Во время охоты могу расслышать шепот метров за сто. Выстрел — за пять километров. Зрение тоже обостряется. В темноте видеть лучше начинаю. Обоняние опять же… Что тут можно предположить с точки зрения современной науки? Только мобилизацию скрытых резервов человеческого организма.

3) И наконец, самое главное и непонятное. Интуиция. Или даже не интуиция, а… ясновидение, что ли? Оно ведь как бывает: нахлынет на мгновение, как водой ледяной окатит, словно озарение какое — и я все наперед знаю. Правда, с контрабандистами это не срабатывает, а вот со Зверем… Я в свою первую охоту мог точно сказать, кого Зверь следующим загрызет и где я труп найду. Правда, не очень это мне и помогло… Но факт есть факт. Провидцем становлюсь, елки-палки! И вот как это можно растолковать с позиций диалектического материализма? То-то и оно, что никак…»

 

Из дневников Владимира Аркадьевича Ахабьева,

капитана НКВД.

 

 

* * *

 

Запах здесь стоял нехороший, гнилостно-затхлый, и сыростью тянуло от черных, вросших в землю домишек с заколоченными дверями и окнами. Огороды густо заросли бурьяном, заборы покосились и разве что не лежали на земле, улица превратилась в сплошное болото, разъезженное, размытое дождями, закисшее и источающее зловоние… Деревенька эта умерла много лет назад, и выглядела она сейчас соответственно. Как и должен выглядеть разлагающийся труп.

Не было здесь никакого движения, все замерло, окаменело, как на фотографии, черно-белой и пожелтевшей от старости фотографии с потрескавшимися краями — затертой, залапанной, выгоревшей и замызганной грязью фотокарточке.

А еще здесь было очень тихо: не было птиц, не шуршал ветер в кронах деревьев-скелетов, не скрипели оборванными петлями ставни и калитки, не лаяли собаки… Да и откуда здесь взяться собакам? — подумал Ахабьев чуть удивленно. Отчего я вообще вспомнил о собаках?

— Это что ж нам теперь — все дома обшаривать? — чуть растерянно сказал Валентин Дмитриевич. — А если, неровен час, крыша рухнет? Зашибет ведь… Тут же сгнило все давно. Вон какие дыры! И чего его сюда понесло? О-хо-хо… Ну что ж, Олег Николаевич, вы берите себе левую сторону улицы, а я по правой пройдусь. Небось, дрыхнет старикан где-нибудь, а мы его ищи.

Искать не пришлось. Максим Платонович Кузьмин лежал на земле в самом конце улицы. Маленький, нелепый, жалкий в своем распахнутом стареньком пальто и кургузом пиджачке с оборванными пуговицами; левой рукой он стискивал грудь сквозь тонкую ситцевую рубашку, а скрюченными пальцами правой — комкал холодную грязь. Его тонкие, похожие на паутину седые волосы были растрепаны, а на землисто-сером лице ярким пятном выделялись синевато-белые губы. Глаза его были закрыты, и не просто закрыты, а зажмурены, крепко-накрепко сжаты, до судороги, так, что все лицо перекосила гримаса напряжения, и губы кривились в безмолвном крике…

Он был мертв. И мертв уже давно. Смерть наступила чуть меньше суток назад, определил Ахабьев на глазок. Выходит, пока я всю ночь искал Зверя в лесу, Зверь выслеживал этого безобидного старичка… И выследил. Только убить не сумел. У старичка было слабое сердце. А падаль Зверь не ест.

Что ж, сойдет за смерть от естественных причин. В конце концов, что может быть естественнее смерти от инфаркта?

— Вот черт… — пробормотал Валентин Дмитриевич, увидев труп и слегка побледнев. — Вот надо же… Черт побери… И что теперь делать? Как же мы его понесем? Машина же сюда не доедет… Летом бы доехала, а сейчас… Надо бы носилки соорудить. Ну не бросать же его здесь, верно? А потом… Черт, и телефона-то у нас в Сосновке нет. Придется ехать в город за «скорой». И милицию тоже надо вызвать…

Как же он спокоен, удивился Ахабьев. Как же он хладнокровен и рассудителен! Уравновешен и равнодушен… И все, что его волнует — так это непредвиденные заботы и необходимость ехать в город. Смерть человека для него — всего лишь источник проблем. Не более.

Не от того ли, что это он его убил? Ахабьев мысленно улыбнулся своей мнительности. Лет десять назад он бы точно заподозрил Валентина Дмитриевича в ликантропии. И принял бы все необходимые меры. Несмотря на предостережения отца.

А потом мне пришлось бы принять все необходимые меры в отношении самого себя, подумал он. Ведь приди я сюда один, спрятал бы труп в погребе одного из домов, а Елизавете Ивановне сказал бы, что ничего не нашел. И всего делов…

 

 

* * *

 

«Моя первая охота скорее напоминала детектив Агаты Кристи. Я не так пытался выследить Зверя, как угадать, кто из моих соседей по туристическому кемпингу неподалеку от славного болгарского города Тырговиште (забавно, как далеко порой приходится забраться, чтобы понять кто ты такой на самом деле!) и есть хитрый и коварный оборотень… Наверно, это атмосфера мистики и ужаса, окружавшая наше семейное ремесло, превратила меня в параноика и заставила забыть элементарные правила поведения животных.

Хищник никогда не охотится возле своего логова. Оборотень никогда не станет жить среди тех, кого он собирается убить. Это слишком рискованно. А Зверь лишен жалости и милосердия, но не ума!

К тому же, как я подозреваю, Зверю вовсе необязательно подкрадываться к своим жертвам. Об этом нет упоминаний в дневниках наших предков (по крайней мере, в тех, что я читал), но я почти убежден в том, что Зверь может приманивать к себе людей…

Но это — тема для отдельного разговора. А пока я хочу дать тебе совет, Олег: не повторяй моей ошибки. Не подозревай тех, кого ты знаешь. Выслеживай Зверя, а не людей! А впрочем… Боюсь, что это та ошибка, которую ты совершишь непременно. Ведь никакие отеческие советы не заменят практического опыта. Главное — чтобы ты вовремя понял, в чем была твоя ошибка.

Главное — чтобы ты успел остановиться. Не переступил черту…»

Из дневников Николая Владимировича Ахабьева,

учителя биологии.

 

 

* * *

 

— Еще чаю?

— Да, спасибо, — ответил Ахабьев почему-то, хотя чаю ему не хотелось.

Елизавета Ивановна налила в чашку заварки, придерживая рукой крышечку чайника, добавила кипятка, и наложила в розетку клубничного варенья из высокой банки с фигурным горлом — из тех, что не консервируют, а накрывают бумагой и обматывают тонкой бечевкой. Стройные ряды таких банок поблескивали сквозь пыльное стекло буфета, и Ахабьев еще подумал: зачем одинокой вдове столько варенья? Или старой деве, без разницы… А потом спросил себя — а с чего я взял, что она вдова? Может, разведенка. А варенье для детей и внуков… Нет, ответил себе Ахабьев. Такие не разводятся. Такие все стерпят, лишь бы семью сохранить.

Ахабьев устал, и мысли в голову лезли дурацкие, бессвязные, бессмысленные…

— А ведь он еще книгу собирался написать, — печальным голосом произнесла Елизавета Ивановна, рассеяно глядя в пространство и поглаживая на груди пуховую шаль. — Мемуары… И не успел.

Ахабьев отхлебнул обжигающий чай.

День прошел суетно, суматошно и бездарно. Три часа они шли до той деревеньки, потом четыре с половиной — тащили в Сосновку тело покойного Максима Платоновича, тащили с трудом, трижды роняя его с самодельной волокуши… Затем Валентин Дмитриевич уехал в город, и пока он вернулся с машиной «скорой помощи», Ахабьеву пришлось составлять компанию скорбящей Елизавете Ивановне, а когда труп наконец-то увезли, уже стемнело, близилась ночь, и Ахабьев понял, что охоты сегодня не будет, потому что он слишком устал и хочет спать…

Голова его потяжелела, мысли стали вялыми, рефлексы затормозились, как всегда на исходе первых суток без сна навалилась апатия, а в животе время от времени вспыхивала режущая боль, он не ел со вчерашнего дня, и есть не хотел, но боль не утихала, и от горячего чая с приторно-сладким вареньем становилась все сильнее.

— Он ведь, Максим Платонович, домосед был. Мог неделями на улицу не выходить, все читал, и выписки делал… А как услыхал вчера от кого-то, что здесь деревенька есть заброшенная, так сразу и загорелся туда пойти… Будто магнитом его туда потянуло. Я подумала — может, ему для книги надо?

Да нет же, нет, захотелось сказать Ахабьеву. Не магнитом. Но чем-то посильнее магнита… И не сам он загорелся этой походкой. Просто услышал ночью, сквозь сон, тихий и зовущий волчий вой… И пошел. Не мог не пойти…

Ахабьев почувствовал, что тупеет от этого заунывного монолога и сказал:

— Вы извините, Елизавета Ивановна. Пойду я. Поздно уже… Спокойной ночи.

Выйдя на улицу, он захотел разозлиться. Накрутить себя до зубовного скрежета и матерного самобичевания за бессилие свое и самонадеянность глупую… Обругать последними словами и пробудить в себе… стыд, ярость, обиду… да хоть что-нибудь! Тщетно… Ничего у него не вышло.

Плохой ты охотник, сказал он себе. Безучастный. На все тебе наплевать… А Зверь — нет. Зверь хитер. Он играет с тобой. И он смеется над тобой. Пока ты бродил всю ночь в лесу, надеясь на удачу и пресловутое охотничье чутье, Зверь убивал старика. А сегодня ночью, когда ты слишком устал для охоты, Зверь снова кого-то убьет. И ты не сможешь ему помешать. Потому что тебя слишком клонит в сон…

А завтра из Сосновки увезут еще один труп. И уже послезавтра здесь появятся журналисты, а вслед за ними — охотнички, любители пострелять по опасным хищникам, терроризирующим дачные поселки.

Ахабьеву однажды довелось участвовать в массовой охоте на волков. На джипах, с улюлюканьями и беспорядочной пальбой из помповых ружей… Днем это напоминало цирк, ночью — кошмарный сон. Именно ночью кто-то по ошибке выстрелил в Ахабьева, засадив ему четыре дробины под левую лопатку…

Если в Сосновке начнется подобный бардак, Зверь попросту улизнет. И придется ждать следующего раза.

А что я могу сделать? Снова отправиться в лес и блуждать там до утра в бесплодной надежде отыскать логово Зверя? Или устроить засаду здесь, в Сосновке, пытаясь уследить за четырьмя домами, разбросанными по всему поселку? А смысл? Ночные бдения для очистки совести… Ерунда все это. О засаде на Зверя можно будет думать только тогда, когда число вероятных мишеней снизится до единицы. А это случится дня через два, не раньше… Так что торопиться некуда. И незачем изматывать себя недосыпом. Охота едва началась, а я уже на грани истощения… Все еще впереди. Все самое сложное. И я успею убить Зверя. Главное — чтобы мне не мешали.

Ахабьев воровато огляделся, нащупал за спиной рукоятку охотничьего ножа и направился к дому Валентина Дмитриевича.

 

 

 

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

 

Он проснулся от голода. Не желудочных спазмов или болезненного посасывания под ложечкой, а от нормального здорового голода, вполне естественного после двухдневного поста. Ему просто хотелось есть.

Но вставать было лень. Ахабьев поворочался немножко, поправил подушку, укрылся пледом с головой и попытался снова уснуть. Увы. Сон не шел. Не получалось даже задремать.

Что за черт, рассердился Ахабьев. Ведь я же и не спал почти. Вон, за окном еще темно. Лег я поздно, а проснулся до рассвета… Что со мной? Вместо того чтобы отсыпаться, пока есть возможность, я, как дурак, вскакиваю до восхода солнца…

Он бросил взгляд на мирно тикающие ходики и обомлел. Четыре часа. Без пяти минут. Для восхода — слишком рано. Значит, это не утро сереет за окном. Это уже вечер. Я проспал весь день. Неудивительно, что я так хочу жрать.

Ахабьев отшвырнул плед, потер лицо руками и взъерошил себе волосы. Голова была тяжелой, а мышцы слегка онемели от долгого сна. Ахабьев решительно скатился с дивана и в быстром темпе отжался от пола двадцать раз. Потом перевернулся на спину, засунул ноги под диван и начал поднимать туловище, заложив руки за голову. Через пять минут, мокрый как мышь и с гулко ухающим в груди сердцем, он встал с пола и пошел умываться.

Окатив себя до пояса ледяной водой, он начал растираться вафельным полотенцем, одновременно любуясь собой в зеркало. Было чем полюбоваться: молодой, подтянутый (а точнее — поджарый), с плоским мускулистым животом и с худым и хищным лицом, Ахабьев мог бы сойти за привлекательного мужчину. Правда, сейчас все портила трехдневная щетина вполне угрожающего вида да голодный блеск серых глаз. И вообще, выражение лица у него было весьма злобное… Это у нас семейная черта, подумал он и показал своему отражению язык.

На кухне, высыпая в кипящую воду смерзшиеся пельмени, он спросил себя: а чего это я в таком приподнятом настроении? Охота еще не кончилась. Она даже толком и не начиналась. А оптимизм из меня так и прет.

Это все потому, что я перехватил инициативу, ответил он, уписывая за обе щеки обжигающе горячие пельмени в золотистом масле. Перевел охоту в новую фазу. Я больше не буду смотреть на трупы и молча скрипеть зубами. Хватит. Теперь моя очередь.

Поев, он составил посуду в мойку и вернулся в комнату. Теперь моя очередь! — повторил он и оптимизм его начал потихоньку испаряться. Не слишком ли ты самонадеян, охотник? Уж не собираешься ли ты снова недооценить Зверя? Ты уже сделал это однажды. Шесть лет назад. Помнишь?

Он помнил. Он не мог забыть… К дьяволу, сказал он себе. Все воспоминания отложим до лучших времен. Заодно с эмоциями. Оптимизмы-пессимизмы, мать их так… Мне сейчас нужен холодный расчет и стальная выдержка. Слишком многое поставлено на карту, чтобы я мог позволить себе руководствоваться чем-то иным, кроме разума.

Я должен думать, а не заниматься самолюбованиями и самопоеданиями…

Думать так думать. Ахабьев подтянул гирьки ходиков, толкнул маятник, уселся за стол, отодвинул в сторону стопку тетрадей и подпер голову руками. Будем думать.

Почему Зверь ничего не предпринял этой ночью? Ведь убей он еще кого-нибудь, и меня бы разбудили встревоженные вопли дачников… Или Зверь попросту убил всех, кроме меня? От этой мысли по спине побежал холодок. Ахабьев торопливо встал и выглянул в окно, ожидая увидеть мертвый поселок и лежащие на улицах изуродованные трупы… Фу ты, черт! Напугал себя до дрожи в коленках, фантазер хренов… Вон Виталик идет, а там баба Даша языком чешет с этой… как ее… Кирой, вот. Виталика мачехой. А где Валентин Дмитриевич? Не в гараже ли, часом?

Ахабьев успокоился, перевел дух и вернулся за стол. Ничего важного он не проспал. Тем лучше… Но вопрос остается открытым: почему Зверь не напал? Почему он затаился? Чего он дожидается? Время играет против него. Полнолуние продлится еще две ночи. Спугнуть Зверя я не мог, значит… Зверь сам решил сделать перерыв. Из осторожности. Но это ничего, я его перетерплю. Ведь Зверь не может не убивать — на то он и Зверь. А я очень хорошо умею ждать…

Он достал из ящика стола «ТТ», вынул обойму, выщелкал все патроны и потянулся за ножом.

 

 

* * *

 

«Я склонен выделять две наиболее обременительные составляющие нашего ремесла.

Первая — осматривать трупы, изувеченные Зверем. Жгучий стыд охватывает меня, когда я вижу женщин и детей, чьи тела несут на себе следы чудовищных укусов. Стыд, потому что нельзя, не должно так обходиться с человеческими существами. Ведь ни один, даже самый лютый и свирепый хищник, не станет терзать жертву свою развлечения ради. И это все сильнее утверждает меня в мысли, что Зверь — есть тварь потусторонняя и богопротивная, и, вероятно, оборотень.

Вторая же невыносимо трудная и изматывающая обязанность охотника — ждать…»

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Кровь выплескивалась из раны толчками. Ахабьев сорвал с себя ремень, перетянул им руку Елизаветы Ивановны повыше локтя, потом подобрал с земли ее пуховой платок и туго забинтовал рану на предплечье.

— Я его видел, — повторил Виталик, угрюмо созерцая истекающую кровью соседку. — Это был волк. Большой волк.

— Это ты орал? — спросил Ахабьев, у которого до сих пор звенело в ушах от пронзительного визга.

— Вот еще! — фыркнул Виталик. — Это Кира. Вон она лежит, — он махнул рукой в сторону неподвижного тела возле скамейки под забором.

Елизавета Ивановна негромко застонала. Ахабьев приподнял ей голову и успокаивающе произнес:

— Все нормально. С вами все будет хорошо.

— А где я? — неразборчиво промямлила она, и Виталик хихикнул.

И точно, отмороженный какой-то пацан, подумал Ахабьев. Или это у него реакция на испуг? Если бы не я, Зверь убил бы их всех. И Киру, и Виталика, и Елизавету Ивановну. Хорошо, что я успел вовремя. Все обошлось малой кровью.

— Что случилось? — задыхаясь, выпалил Валентин Дмитриевич, подбегая к Виталику. — Ты цел?! Что с Кирой?! Кто кричал? Олег Николаевич, может быть вы мне объясните… Это кровь?!! — ужаснулся он.

— Вон твоя Кира лежит, — зло буркнул Виталик.

— Валентин Дмитриевич, — очень спокойно позвал Ахабьев готового упасть в обморок профессора. — Если вас не затруднит, помогите мне, пожалуйста.

— Да-да… — сказал Валентин Дмитриевич, вытирая лоб ладонью. В наступивших сумерках его лицо казалось белым пятном. — Конечно… Но что здесь произошло? Кира…

— Кира в обмороке, — перебил Ахабьев. — А на Елизавету Ивановну напал волк.

— Волк?!

— Да, волк. Поддержите ей голову, я хочу осмотреть рану.

— Да, сейчас… — Валентин Дмитриевич опустился на колени, сложил ладони лодочкой и бережно подвел их под затылок снова потерявшей сознание Елизаветы Ивановны. Ахабьев аккуратно прощупал набухшую от крови повязку на предплечье. Рука висела совершенно безвольно, с неестественно выгнутым запястьем.

— Похоже, перелом, — озабоченно сказал Ахабьев.

— Но вы же сказали — волк?..

— Волк, — подтвердил Ахабьев. — Он перекусил кость. Надо наложить шину. А для начала отнесем Елизавету Ивановну в дом.

— Что случи… — у бабы Даши не хватило дыхания закончить фразу. Ну еще бы, иронично хмыкнул Ахабьев, во весь опор пробежать метров сорок-пятьдесят, и это в ее-то годы… Во дает старушка. Не думал я, что она опередит паренька с его невестой… Кстати, а где молодожены-меломаны? Или они не слышали этого вопля?

— Волк напал, — ответил за Ахабьева Виталик. — Прямо на улице. Он вдоль забора бежал, а потом на нас кинулся…

Баба Даша хотела было ахнуть и запричитать, но вместо этого только всплеснула руками и схватилась за голову. Ахабьев заранее поморщился. Сейчас она наберет воздуху в грудь и начнет нести всякий бред о том, что такого не может быть, потому что не может быть никогда и вообще волков здесь не видели уже лет двадцать… Черт, где этот сопляк со своей девкой? Они мне все карты спутают. Если баба Даша успеет разойтись как следует, то мне уже не удастся направить общую панику в нужное русло…

Ахабьев выпрямился и поглядел по сторонам, сунув руки в карманы. Порыв ветра растрепал ему волосы. Сегодня ночью будет дождь, подумал Ахабьев. Или даже гроза. Очень уж душно.

— Олег Николаевич, — робко позвал его отец Виталика, продолжающий поддерживать голову первой жертвы Зверя, оставшейся в живых после нападения.

Ахабьев его проигнорировал. Он продолжал стоять неподвижно, поглаживая пальцем латунную пластинку на рукояти «ТТ», наспех сунутого в карман штормовки. Серебро — металл мягкий, и Ахабьев успел вырезать крест на всех восьми пулях, когда дикий вопль с улицы оторвал его от этого занятия. Он даже не помнил как схватил пистолет и выскочил из дома. Это было похоже на слепое пятно, монтажную врезку — вот он сидит за столом, набивая обойму патронами, а вот он уже склонился над бесчувственным телом и хищно высматривает Зверя, краем уха слушая сбивчивые объяснения Виталика…

Все-таки он опоздал. На минуту, не больше. Спугнул Зверя, вместо того чтобы убить его. Восемь серебряных пуль с крестовидными надрезами — этого должно было хватить. Каждая такая пуля, попадая в цель, лопается по линии надреза, раскрываясь как цветок и кромсая плоть не хуже ножей мясорубки… Этого должно было хватить.

— Олег Николаевич!

Но я опоздал, подумал Ахабьев. Или наоборот — слишком поторопился. Зверь еще не успел одуреть от крови. Зверь еще не вошел во вкус убийства и не потерял осторожность. Зверь предпочел убежать. Пусть. Я все равно убью его. Никуда он не денется.

— Да послушайте же! — Ахабьева потормошили за рукав.

— Что?! — зло спросил он, отрываясь от своих мыслей. Валентин Дмитриевич отшатнулся так, будто ему дали пощечину. Благо, теперь около тела Елизаветы Ивановны хлопотала и баба Даша.

— Я только хотел спросить — чего мы ждем? Надо отвезти же ее в город… — приходя в себя от испуга и заново обретая солидность и обстоятельность, сказал Валентин Дмитриевич. С солидностью у него возникли проблемы — трудно выглядеть солидным, когда твоя одежда залита кровью.

— Вот их мы ждем, — кивнул Ахабьев в сторону парочки, неспешно и в обнимочку приближающейся по улице к месту нападения Зверя. Судя по их виду, молодожены пребывали в счастливом неведении относительно как диких воплей, так и рваных укусов, дробящих кости… Это ненадолго, злорадно подумал Ахабьев.

— Эй, парень! — крикнул он не дожидаясь традиционного вопроса «что случилось». Парень отпустил девицу и вытащил из ушей пуговки наушников плеера.

— А что..? — Девица взвизгнула, а парень осекся на полуслове, заметив два лежащих тела и обширную лужу крови.

— Бери ее за ноги, — распорядился Ахабьев, указав на тело Елизаветы Ивановны. — А вы, — обратился он к отцу Виталика, — берите свою жену. Нам надо убираться с улицы.

 

 

* * *

 

«Что самое обидное, так это отношение к тебе всех тех говнюков, которых приходится спасать от Зверя. Сначала они тебе не верят, потом — тебя же обвиняют. Скоты, честное слово…

Но что поделаешь — слаб человечишко, слаб! Боязливы людишки по природе своей. Готовы до самого конца не верить в то, что Зверь пришел за ними. Вот за кем-нибудь другим — это да. А за мной? Что вы! Я же пуп земли! Разве со мной может случиться нечто ужасное?

А когда случится — будет уже поздно.

Вот потому и нужны охотники вроде нас с тобой, сынок. Для того мы и живем, чтобы выручать этих слабаков. Чтобы в нужный момент стать между ними и Зверем.

Вот только помощи от этих трусливых ублюдков хрен дождешься…»

Из дневников Владимира Аркадьевича Ахабьева,

капитана НКВД.

 

 

* * *

 

Ахабьев говорил минут сорок, говорил медленно, не торопясь, с расстановкой, давая им время обдумать услышанное и поверить в него, поверить до конца, а не просто принять на веру как некое невероятное допущение, и им было очень трудно это сделать — ведь пускай там, за окном, бушевал ветер и первые струи дождя хлестали по стеклу, но здесь-то, в теплом и светлом доме, где язычки пламени весело лижут сосновые поленья в камине, а электрический свет разгоняет все страхи, никакой мифический потусторонний Зверь просто не мог существовать здесь, в уютном и милом коттедже, принадлежащем солидному и уверенному в себе Валентину Дмитриевичу…

Но Ахабьев все говорил и говорил, и они уже не могли ему не верить, как не могли отрицать тот факт, что покрышки хозяйской «Нивы» были располосованы острым ножом, а шины мопеда молодоженов — изорваны в клочья клыками, как рассказал промокший и перепуганный парень, сбегавший к себе за ружьем; и клыки эти, без сомнения, были те самые, что раздробили лучезапястные кости Елизаветы Ивановны, и теперь парень (Гена, вдруг вспомнил Ахабьев, его зовут Гена) тискал в руках свою старенькую «тулку» и вздрагивал при каждом ударе грома, а девица его (кажется, Зоя, неуверенно предположил Ахабьев) жалась к его плечу и смотрела на Ахабьева снизу вверх, как побитая собачонка; Гена и Зоя поверили первыми.

Потом Кира закатила истерику, да такую, что Ахабьев пожалел о своем совете дать ей нашатыря — в бессознательном состоянии она производила куда меньше шума, а сейчас даже солидный супруг не смог ее урезонить, но Виталик что-то негромко сказал (Ахабьев не разобрал — что), и Кира смолкла, сразу же, будто ее выключили, а Валентин Дмитриевич попытался было вернуть утраченный авторитет и взять власть в свои руки, разработав план дальнейших действий, но Ахабьев сказал, что Зверь сейчас бродит вокруг Сосновки, и если кто-то хочет идти ночью пешком через лес пять километров, то он, Ахабьев, никого не удерживает, но считает своим долгом предупредить — Зверь убивает не ради пищи…

Ахабьев говорил уже слишком долго, и ему было безумно жаль времени, утекающего сквозь пальцы, но он должен был это сказать. Он обязан был объяснить этим людям, что в их жизни наступил перелом, и теперь они все превратились в жертвы, и на них идет охота, и никто сейчас не может чувствовать себя в безопасности, потому что Зверь не делает разницы между мужчинами и женщинами, стариками и детьми — Зверь просто убивает, он не может не убивать… Поначалу Ахабьев говорил вкрадчиво, с умыслом, взвешивая каждое слово, чтобы не переборщить, но потом он уже не мог остановиться, им овладела потребность выговориться, рассказать о себе все, без утайки, впервые в жизни произнести вслух, кто он такой на самом деле и с чем ему приходится жить.

Ему пришлось рассказать, как шесть лет назад Зверь убил его жену и ребенка. Как он осатанел от ненависти и как ненависть поглотила его. Как он искал Зверя повсюду — а Зверь нашел его здесь, в Сосновке, куда Ахабьев наезжал раза два-три в год, отлеживаться после особо трудных контрактов, и где соседи знали его как тихого и безобидного интеллигента — а теперь должны были осознать, что жизни их теперь в его руках.

Они поверили ему. Теперь он мог их оставить. Теперь наступило время настоящей охоты.

Он попросил Гену проводить его, и Зоя долго и плаксиво упрашивала их не уходить, но они все-таки ушли, вышли прямо под дождь, и Гена сразу взял ружье наизготовку, ожидая, что из каждой темной подворотни на них бросится Зверь, но они дошли без происшествий, и у себя дома, оставив Гену в прихожей, Ахабьев переобулся, сменив кроссовки на высокие шнурованные ботинки и заправив в них джинсы, зарядил обрез, набил карманы штормовки патронами, «ТТ» переложил сзади за ремень (жгут Елизавете Ивановне наложили настоящий, резиновый, из аптечки, нашедшейся в «Ниве»), ножны с охотничьим ножом нацепил на левый бок, а флягу — на правый, потом достал из сумки третий, до сих пор не распакованный сверток, и засунул его во внутренний карман штормовки. Оба капкана он прихватил с собой и выходя из дому вручил их Гене. У того дрожали губы, а лицо было мокрым то ли от дождя, то ли от слез; от юношеского нахальства не осталось и следа, и Ахабьев строго, как ребенку, велел ему возвращаться в коттедж Валентина Дмитриевича и расставить капканы: один — у парадной двери, а другой — возле черного хода, после чего Гена должен был запереть все окна, зарядить ружье вот этими патронами (у тебя ведь двенадцатый калибр? только не перепутай, вот этими, красными, они с серебряной картечью), и всю ночь дежурить и быть начеку. Еще Ахабьев пообещал вернуться под утро и наказал из дому не выходить ни при каких обстоятельствах и на провокации не поддаваться, а сам он, если повезет, постарается убить Зверя…

— И если я не вернусь к полудню… — сказал напоследок Ахабьев и сделал паузу.

— И что тогда? — спросил Гена.

— Тогда вы все можете писать завещание, — мрачно подытожил Ахабьев.

 

 

 

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

 

Тук… Тук… Тук… Тук…

Мокро. Сыро. Холодно. Где я?

Ахабьев попытался застонать. Не вышло. Горло саднило. Он напрягся и поднял голову.

Тук!.. Тук!!. Тук!!! ТУК!!!

Мать моя, как больно!.. Голова сейчас треснет. Расколется пополам и мозги потекут по затылку, по вискам, по лицу… Холодные, похожие на кашицу мозги…

Кашица? Холодная и жидкая… Это же грязь! Я лежу лицом в грязи. Только где?

Надо встать. Сейчас надо оттолкнуться левой рукой и перекатиться на правый бок. А потом… До «потом» еще надо дожить.

Ахабьев сжал зубы и как можно аккуратнее перевернулся на бок. Перед глазами замелькали разноцветные круги, а ушах загудел морской прибой. Он ослеп и оглох. Но запах он еще мог различать. Запах… Вместо свежего смолистого аромата соснового бора, умытого ночным дождем — гнилостная вонь, удушающая, мерзкая, густая и влажная, отвратительная и… знакомая.

Он несколько раз сглотнул, зажмурился, переждал приступ слабости и дезориентации, и снова открыл глаза.

Деревня. Та самая. Он был здесь позавчера. Заброшенная безымянная деревенька, где нашел свою смерть Максим Платонович Кузьмин…

Ахабьев сел, сжал голову руками и попытался вспомнить, что случилось ночью. Он гнал Зверя. Так? Гнал его через лес. Под дождем. Очень холодным дождем. Ледяным дождем. Боже, как я замерз! А еще было темно. Да, жутко темно. Хоть глаз выколи. Луны не видно, звезд — тоже, все небо заволокло черными и фиолетовыми тучами, и только вспышки молний вырывали из темноты силуэты деревьев и колючие ветки, которые больно хлестали по лицу…

Бесполезно. Ничего не вспоминалось. Вместо обычного азартного сумбура в памяти был бездонный провал, зияющий своей пустотой… Он даже не смог вспомнить своих ощущений. Азарт, ненависть, страх… Что вело его через лес? Как он очутился в этой деревне? Догнал ли он Зверя?

Пустота… Будто эту ночь вырезали из его памяти.

Да и какое это теперь имеет значение? — спросил себя Ахабьев, проводя ладонью по мокрому лицу. Что теперь вообще имеет значение? Ведь все уже кончилось…

Он встал. Нагнулся за обрезом и едва не упал. Пришлось опереться рукой о землю и переждать минуту-другую, пока не пройдет головокружение. Когда его перестало пошатывать, он подобрал обрез и неуверенно выпрямился.

Тук… Тук… Тук… Тук…

Черт возьми, да что же это такое? Словно молотком по черепу. Изнутри. Со всей дури… Ладно, пройдет. Все проходит.

Стволы обреза пахли мокрым металлом. И никакой пороховой гари. Значит, он не стрелял. «ТТ» по-прежнему торчал сзади за поясом, а сверток оттягивал внутренний карман штормовки. Лишние доказательства того, что он и так уже знал.

Зверь ушел. Охотник снова проиграл. Ты позволил Зверю ускользнуть из-под самого носа. И Зверь сейчас забился в свое логово и смеется над тобой…

Стоп. Или «забился», или «смеется». Звери смеяться не умеют. Люди в логово не забиваются. Уже ведь утро, так? Пускай еще очень раннее, серенькое, тоскливое — но утро! Солнце (которого не видно за облаками) уже взошло. И Зверь принял облик человека. А люди не забиваются в тесные земляные норы, чтобы вылизать шерсть и вздремнуть после ночной охоты…

Люди предпочитают дома. Пускай старые, полуразвалившиеся, со сгнившей крышей и заколоченными окнами. Для оборотня сойдут и такие.

У Ахабьева вспотели ладони.

Тук… Тук… Тук… Тук…

Опять? Или это не кровь стучит в моей голове? Или это… ветер играет неплотно прикрытой дверью?!

Он здесь! — обожгла мысль. Ахабьев перехватил поудобнее обрез и локтем пощупал, на месте ли сверток. Зверь не ушел! Его логово здесь! Я почти загнал его!

Мелкими, кошачьими шажками Ахабьев двинулся в сторону ближайшего дома. Нервы натянулись как струны. На лбу, у самых кончиков волос выступила испарина. Кожу на затылке свело. Пальцы так сжали ложе обреза, что ногти побелели. В горле было сухо и слегка першило.

Успокойся, приказал себе он. Расслабься. Ты слишком напряжен. Зверь никуда не уйдет. Он устал не меньше тебя. У него нет одежды и оружия; ему холодно и страшно. Его бьет озноб, и он понимает, что его загнали в угол… А впрочем… Ведь если он обосновался здесь, в деревне, а не в охотничьем домике, как я думал раньше, то и одежда, и аптечка с амфетаминами, и (наверняка!) оружие у него под рукой. И я вполне могу нарваться на выстрел сквозь дверь. Рановато расслабляться.

Неравномерное постукивание доносилось откуда-то справа, издалека, с того конца улицы. Там, где мы нашли труп пенсионера… Все сходится, подумал Ахабьев. Он там. Хватит строить догадки. Надо просто пойти и убить его. Вперед, охотник!

Короткими перебежками, прижимаясь к забору, согнувшись и с обрезом наперевес он миновал несколько домов, рывком перебежал на другую сторону улицы, перемахнул через низенький забор, прокрался по маленькому и запущенному палисаднику, где одно-единственное чахлое деревце густо заросло кустами омелы, и залег за колодезным срубом. Прямо перед ним стоял скособоченный одноэтажный домик с забитыми крест-накрест окнами. Дверь была приоткрыта и легкие порывы ветра постукивали ею о косяк.

Тук… Тук… Тук… Тук…

Ахабьев по очереди вытер ладони о штанины, очень осторожно, чтобы не клацнуть, сдвинул вправо головку затвора и переломил обрез, вынул патроны и проверил капсюли. Снова зарядил и закрыл обрез. Большим пальцем сдвинул шершавую пуговицу предохранителя. На всякий случай оглянулся и посмотрел через плечо. Задержал дыхание, досчитал до десяти, медленно выпустил воздух сквозь плотно сжатые зубы и метнулся к двери.

Там было крылечко, маленькое, всего две ступеньки, и он едва не споткнулся о первую, но устоял, сохранил равновесие, и распахнул дверь, ворвался в сени, вышиб ногой вторую дверь, она совсем сгнила и разлетелась по досточкам, рассыпаясь мелкой серо-желтой трухой, а в лицо дохнуло затхлым, застоявшимся смрадом, но он был уже внутри, вскинул обрез, палец лег на спусковой крючок… Стрелять было не в кого.

В доме было пусто. Только в углу стояла проржавевшая кровать с остатками матраса, да валялась на полу пара колченогих табуреток… Возле кровати лежал полуистлевший собачий труп. Сквозь щель между ставнями пробивался тоненький лучик света, в котором танцевали разбуженные пылинки.

Пусто…

Ахабьев привалился к стене и опустил обрез.

— Пусто… — прошептал он.

У него внутри все онемело. Он не чувствовал ни обиды, ни разочарования. Не было горечи, досады, злости. Не было вообще ничего. Одна лишь пустота.

Так всегда бывало после неудачной охоты.

 

 

* * *

 

«Я хорошо помню эти тетради. Обтянутые темно-малиновым сафьяном, с золотым гербовым тиснением на обложке и плотными листами мелованной бумаги, исписанными убористым отцовским почерком…

Сейчас передо мной лежит то, что осталось от дневников моего отца. Стопка обугленных, пожелтевших листов бумаги. Разрозненные страницы дневников, чудом уцелевшие в огне… Наиболее сохранившаяся страница озаглавлена: «О метаморфозе». Я приведу текст полностью:

«Полная луна метаморфозе способствует, но не причиняет оную. (бумага почернела от пламени, и два следующих предложения разобрать не удалось — А.М.) …Также следует различать метаморфозу телесную и духовную. Если первая мгновенна и… (тут неразборчиво — А.М.) …то духовная субстанция, по-видимому, обладает некоей инерцией, и сменив телесную оболочку на звериную, вервольф еще некоторое время остается человеком по образу мысли, медленно вживаясь в чуждую ему шкуру Зверя. То же происходит и… (в этом месте бумага прогорела насквозь — А.М.) …Следовательно, именно в момент метаморфозы, в краткий период конфликта тела и души, Зверь наиболее уязвим и беспомощен, и охотнику надлежит этим воспользоваться для того…» (дальше только пепел — А.М.)

Мне больно даже думать о том, сколько бесценных сведений о природе Зверя погибло в огне! И в то же время, чем больше я думаю об этом, тем глубже начинаю понимать, что толкнуло моего отца на такой решительный шаг… Не каждый сможет жить с грузом запретных знаний. И никто не пожелает ребенку своему подобной судьбы. Отец хотел защитить меня, но он забыл простую истину: нам не дано выбирать судьбу.

Судьба выбирает нас…»

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Руну начертали торопливо, в спешке и крайне неаккуратно. Но это была именно руна, а не случайное переплетение трещин в древесной коре: две вертикальные линии соединяются одной диагональной, образуя букву «И», а третья черта, тоже вертикальная, но вдвое короче других, пересекает косую линию точно посередине.

Что за бред… Ахабьев поморщился и помассировал затылок. Приступ дурноты отступил, и хотя перед глазами все еще мелькали черные мушки, а голова пульсировала болью, он чувствовал себя вполне сносно. К тому же, если бы не кратковременное помутнение, когда в глазах потемнело, и земля покачнулась под ногами, Ахабьев бы никогда не заметил руну.

Но откуда здесь взяться руне?!

Она была выцарапана на замшелом пне, стоявшем посреди небольшой поляны, окруженной непроходимым буреломом из поваленных ветром сосен. Или спиленных — в те незапамятные времена, когда в деревне кто-то жил и ходил в лес за дровами… Но руну вырезали недавно! Надрезы были еще совсем свежие и ярко выделялись на фоне темно-зеленого мха и почерневшей от сырости коры.

Ахабьев провел пальцем по очертаниям руны, вспоминая все, что он знал об этом знаке. Руна «вольфсангель» — «волчий крюк». Использовалась древними германцами для отпугивания волков. Против оборотня бессильна. Отец Ахабьева, следуя логике ученого-рационалиста, однажды предположил, что для вервольфа руну следует обернуть, «инвертировать», превратив ее в латинское «N» с третьей вертикальной риской… Предположение оказалось беспочвенным. В этом Ахабьев убедился сам — шесть лет назад.

Зверь игнорировал все руны, обереги, амулеты, филактерии, распятия, мезузы и прочие символы, призванные ограждать жилище от зла. Зверь просто не обращал на них внимания, и теперь Ахабьев больше полагался на обрез, чем на каббалистику…

Но кто мог начертать здесь эту руну? И зачем?! Чтобы волки обходили стороной замшелый пень посреди леса? Бред…

А если не бред? Если эта руна действительно должна отпугивать волков именно от этого пня? А?

Нет, сказал себе Ахабьев. Не сходится. Каких еще волков? Если Зверь убил даже того облезлого бродячего пса в деревне, то неужели он стал бы терпеть волка-конкурента на своей охотничьей территории? И что такого особенного в этом пеньке?

Неужели…

Этого не может быть, подумал он, глядя на узкую щель между годовыми кольцами на шершавой поверхности пня. Мне просто не может так повезти. Это даже не удача. Это чудо. Не больше и не меньше…

Он вытащил из-за пазухи сверток и дрожащими пальцами начал распутывать бечевку. Затянул узел, впился в него зубами, затянул еще сильнее, выхватил охотничий нож и распорол бечевку вместе с холстом. Воткнул нож в землю, нетерпеливо размотал продырявленную ткань и обхватил ладонью прохладную обсидиановую рукоять.

 

 

* * *

 

«Дабы высвободить силы природные и надприродные, Зверю необходим предмет, имеющий свойство эти силы аккумулировать для дальнейшего индуцирования метаморфозы. Предмет этот, имеющий форму ритуального кинжала, безусловно может служить и оружием против Зверя…» — в этом абзаце отец, по-видимому, ведет речь о том обсидиановом кинжале, чье происхождение остается для меня загадкой.

Письмена, покрывающие клинок, напоминают арабскую вязь (хотя таковой не являются — никто из лучших лингвистов Санкт-Петербурга и Москвы не смог опознать скопированную мною надпись). Резьба на рукояти представляет собой узор, скорее характерный для северных народов (в частности, грозные викинги украшали свое оружие подобными орнаментами). А то, что кинжал выполнен из цельного куска обсидиана (черного с красными прожилками), который, как известно, является застывшей вулканической лавой, наводит на мысли о языческих капищах римских богов во времена извержения Везувия и гибели Помпеи и Геркуланума…

Я могу лишь предположить, что кинжал был найден моим отцом где-то в Османской Империи, когда в 1829 году молодой дипломат Матвей Семенович Ахабьев после подписания Адрианапольского мира выехал в Константинополь, пересек Босфор, а потом под вымышленным именем и с тайной миссией проехал через всю Турцию, добравшись до Эриванской губернии и побывав по дороге в Анатолии и Каппадокии. Из этой поездки отец привез два ятагана дамасской стали (позже они украшали ковер в нашей гостиной), красную феску с черной кисточкой (отец не говорил по-турецки и выдавал себя за грека-ренегата, верного султану и вынужденного покинуть мятежную родину), длинную трубку с изогнутым чубуком (он курил из нее опиум в тот день, когда сжег свои дневники и застрелился) и, со слов моей матушки, четыре новых шрама, заработанных на службе Отечеству… Вполне возможно, что и обсидиановый кинжал был в числе этих сувениров.

Впрочем, дед мой и прадед предпринимали рискованные вояжи и в более экзотичные края, и родиной кинжала может оказаться как Ост-Индия, так и Персия, а письмена — иметь отношение к древней форме санскрита или фарси…»

Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева,

унтер-егермейстера Его Императорского Величества.

 

 

* * *

 

Клинок скользнул в щель легко и без малейшего сопротивления. Ахабьев попытался раскачать кинжал, но твердое, как камень, дерево плотно обхватило обсидиановое лезвие, не оставив даже легкого зазора. Кинжал вошел в разрез на пне, как в свои собственные ножны. По самую рукоять.

Где-то через полторы минуты Ахабьев вспомнил, что людям надо иногда дышать. Он с шумом выдохнул и сдавленно закашлялся, превратив кашель в подобие судорожного смеха. По его лицу блуждала кривая ухмылка, а глаза с безумной одержимостью пялились на торчащий из пня кинжал. Правая рука по-прежнему сжимала скользкую и холодную рукоятку. Ахабьев вдруг понял, что боится отпустить кинжал; боится, что обсидиановый клинок провалится в щель и исчезнет навсегда.

Удача впервые улыбнулась охотнику. И он не мог в это поверить. Он ждал подвоха от судьбы. Какой-нибудь подлости в самый последний момент…

Глупости, одернул себя Ахабьев. Чепуха. Суеверным стал? Тогда не каркай. Все будет хорошо. Все уже хорошо! То, что я наткнулся на этот пень — это даже больше, чем просто хорошо. Больше, чем везение. Больше, чем счастливая случайность… Это шанс, который выпадает раз в жизни. И я его не упущу.

Я не имею права его упустить.

Он закрыл глаза и опустил голову на грудь. Смахнул тыльной стороной ладони мелкие капельки пота, выступившие на лбу, у самых корней волос. Его начинало знобить, а когда он открыл глаза, перед ними опять заплясали черные точечки. Это простуда, подумал он. Или чего похуже. Этой ночью я вполне мог подхватить и воспаление легких… Плевать. Теперь меня ничто не остановит. Я уже на финишной прямой. Осталось всего ничего — убить Зверя. Потом можно будет и умереть от пневмонии… Но только потом! Мне надо продержаться еще один день. Один день и одну ночь. Даже меньше: один день и один вечер.

Потому что Зверь придет на эту поляну именно вечером. Как стемнеет. Когда солнце упадет за горизонт, он придет сюда. Придет снова. В пятый раз за это полнолуние.

Он опустится на колени, как Ахабьев сейчас, и достанет кинжал. Точно такой же, из обсидиана. Брат-близнец того, чью рукоятку тискает Ахабьев. Зверь воткнет кинжал точно в щель, как делал это раньше. (Ахабьев поразился силе Зверя: чтобы загнать клинок в пень, человеку потребовалась бы киянка, а Зверь обошелся своими мускулами — просто воткнул кинжал с первого раза, легко, как в масло, и потом всегда попадал в то же место). Зверь встанет с колен, отряхнется, отступит на два шага назад. Разденется, сложит одежду и запихнет ее вон под тот поваленный ствол. Посмотрит на небо. Разомнет мышцы шеи, похрустит позвоночником, проделав пару энергичных наклонов и поворотов корпуса. Нагнется, коснувшись земли кончиками пальцев, как бегун на низком старте. Исподлобья взглянет на обсидиановую рукоять, торчащую из пня. И молнией метнется к ней, отталкиваясь от земли и рыбкой пролетая над кинжалом. Он кувыркнется в воздухе… и приземлится уже Зверем — не только изнутри, но и снаружи.

Все это промелькнуло перед внутренним взором Ахабьева так явственно, как будто он уже видел метаморфозу Зверя. Видел, как видят сны: когда не в силах что-то изменить и можешь только наблюдать; когда понимаешь, что эта залитая лунным светом немая призрачная сцена — фантасмагория, мираж, сон разума, рождающий чудовищ… но проснуться ты не можешь.

В этот раз все будет по-другому, решил Ахабьев. Я не дам ему приземлиться. Я выстрелю, когда он прыгнет. Собью его в полете. Всажу в него картечь из обоих стволов, а когда он рухнет на землю, я достану «ТТ» и выпущу в Зверя всю обойму. И если серебро не убьет его, я возьму оба кинжала — свой и его — и вырежу Зверю сердце.

Я сделаю это сегодня. Как стемнеет. Надо только немного подождать. И выбрать место для засады, чтобы Зверь меня не учуял. И урвать пару часов сна, чтобы не свалиться в обморок…

У тебя еще масса дел, охотник. Хватит стоять на коленях перед этим пеньком. Вытаскивай свой кинжал.

Это оказалось не так-то просто сделать. Клинок точно увяз в старом дереве. Он выходил наружу медленно, неохотно, и Ахабьев весь взмок, пока смог освободить лезвие от тесных объятий древнего пня. Щель — у самой сердцевины пня, как раз между потемневшими годовыми кольцами — сразу показалась пустой и зияющей, как открытая рана.

Фрейдизм, однако, ухмыльнулся Ахабьев, оборачивая кинжал распоротым холстом и обрывая висящие нитки. Он спрятал сверток за пазуху, встал с колен, отряхнул штанины, нагнулся за бечевкой и охотничьим ножом и снова увидел руну.

И все-таки, зачем она здесь? Вырезал ее Зверь, больше некому… Но на черта?! Чтобы ни один волк не вздумал прыгнуть через кинжал и превратиться в человека? Но откуда здесь взяться волку?!

Ахабьев машинально поглядел по сторонам. Здесь же все зверье повыбили много лет тому назад. Охотнички-партократы с егерями-холуями. И больше сюда никто на охоту не ездит…

Да? А что здесь делает вон тот сопляк с ружьем?!

 

 

* * *

 

«Я не знаю, кто сказал, что самый опасный зверь на охоте — это вепрь (ну или там волк, рысь, тигр и т.д.). Как по мне, так самый опасный зверь — это человек. Точнее, человек с ружьем. Еще точнее — дурак с ружьем.

Всегда находятся безмозглые кретины, которые прутся в лес, чтобы заняться «благородным и увлекательным спортом» — охотой. Такие кретинов легко опознать: они имеют привычку объединятся в охотничьи клубы, хвастаться друг перед другом добытыми трофеями и родословными своих псов, а выезжая на природу эти «охотнички» берут с собой бутылок больше, чем патронов…

По-моему, таких болванов надо просто отстреливать. Нет, не за то, что они болваны — если б за это пускали в расход, так полстраны пришлось бы под кладбище отвести; и не за то, что мешают настоящим охотникам — если кто из них у меня на дороге станет, то несчастный случай ему гарантирован, такие кретины мне не помеха!

Их надо отстреливать за то, что они превращают охоту — единоборство человека и зверя — в дурацкий и пошлый балаган…»

Из дневников Владимира Аркадьевича Ахабьева,

капитана НКВД.

 

 

* * *

 

Место для засады Гена выбрал почти идеальное. С поляны его заметить было почти невозможно: две поваленных сосны — слева и справа, густые и непроходимые заросли колючих кустов спереди, и толстый, в полтора обхвата ствол дерева сзади. Вот к этому стволу Гена и прислонился. А потом задремал, сладко посапывая носом и обнимая ружье, как ребенок — куклу. Впрочем, сны ему снились не самые приятные: время от времени Гена начинал тихонько бормотать что-то сбивчиво-испуганное, а затем тоненько вскрикивал и едва не просыпался…

Взявшись за мокрый от утренней росы ствол «тулки», Ахабьев осторожно вытащил ее из объятий паренька, положил на землю рядом со своим обрезом, а потом сгреб Гену за грудки и рывком поднял его на ноги. В полный рост Гена едва доставал Ахабьеву до подбородка, а весу в нем было — килограмм шестьдесят, не больше…

— А?! Что?!! — спросонья пискнул парень.

Ахабьев встряхнул тщедушное тело и с размаха впечатал его в ствол дерева. Голова на тонкой цыплячьей шее безвольно мотнулась назад и затылок звонко стукнулся о сосну.

— Долго спишь, охотник, — угрожающе прошипел Ахабьев, приблизив свое лицо к заспанной физиономии Гены. — Так всю добычу проспать можно!

Пока Гена очумело моргал, пытаясь прийти в себя, Ахабьев перехватил отвороты его дешевой кожанки правой рукой, а левой начал отвешивать Гене оплеухи, сопровождая их риторическими вопросами:

— Я тебе где велел быть?! — Шлеп. — На кой хрен ты в лес поперся?! — Шлеп. — Героем решил стать?! — Шлеп. — Сам захотел Зверя убить?! — Шлеп. — Инициативу проявил?! — Шлеп. — Ты хоть понимаешь, что мог его спугнуть?! — Шлеп…

— Хватит… — взмолился Гена и плаксиво добавил: — Перестаньте… Пожалуйста… Ну хватит…

Ахабьев прекратил экзекуцию, подтянул Гену к себе и тихо прошептал:

— А на кого ты людей в Сосновке бросил — ты подумал, герой?

Гена всхлипнул и утер струйку крови из носа. Ахабьев брезгливо оттолкнул его, снова приложив об дерево.

— Когда ты ушел в лес? — спросил Ахабьев. — Сразу после меня или позже? Капканы хоть расставил? Чего молчишь, сопляк? Отвечай, когда спрашивают!

За одну секунду Гена успел ударить Ахабьева трижды: первый удар пришелся коленом в пах, второй — головой в лицо, а третьим был сокрушающий двойной апперкот в печень и селезенку одновременно. Ахабьев отлетел на метр и рухнул на землю, скрючившись от боли и прижимая локти к бокам.

Дыхание у него перехватило, а рот наполнился солоноватой и теплой кровью. Нижняя половина лица онемела, губы распухли, и от режущей боли в промежности глаза лезли на лоб и хотелось кричать, но сначала надо было сплюнуть кровь, и набрать воздуха в легкие, а они горели огнем, а справа и слева, под самыми ребрами, бока сжимали тиски, и не просто сжимали — выдавливали из него внутренности, к горлу подступила тошнота, и Ахабьев испугался, что захлебнется собственной блевотиной, но понял, что скорее его доконает та острая, как игла, боль между ног, которая уже добралась до позвоночника и пронзила все тело…

Ай да Гена… Ай да крокодил! — поразился Ахабьев, медленно приходя в себя и заново обретая контроль над разбитым телом. Как он меня… ловко. Каратист хренов. За три секунды уработал.

— Живой, гад? — со злобой осведомился Гена.

Живой-живой, подумал Ахабьев. Живее всех живых… Ты подойди поближе — сам узнаешь.

— А ну встать! — рявкнул Гена, накручивая себя до бешенства. — Я кому сказал?!

Нервничает, щенок… Драться научился, а убивать — еще нет… Ахабьев медленно перекатился на спину и мысленно выругался. Гена решил не полагаться на свои навыки рукопашного боя и теперь сжимал в руках «тулку», направив ствол на Ахабьева.

— Встать немедленно!!! — заорал Гена, пустив в конце фразы петуха.

Ахабьев попытался сесть, но вполне натурально охнул, схватившись за бок, и завалился назад.

— Не могу… — сипло сказал он, астматически хватая воздух. — Ты же меня искалечил… Все нутро отбил…

Давай, подойди ко мне, протяни руку помощи… Ну же, где твоя совесть и снисхождение к побежденным? Еще два шага. Не больше. А потом я сломаю тебе колено и отберу ружье… Давай! Я ведь уже не опасен!

— Хватит придуриваться, — процедил Гена. — Я все видел.

И что он видел? — заинтересовался Ахабьев, исследуя языком разбитую губу и сплевывая кровь.

— Я все видел, понял, ты?! — Парнишка снова сорвался на крик. — Я все знаю! И я тебя убью! Я смогу выстрелить в лежачего, не сомневайся! Я смогу!

А я и не сомневаюсь, подумал Ахабьев, глядя, как Гена вскидывает «тулку» к плечу. Ружье ходило ходуном, ствол мотало из стороны в сторону, а Гену трясло, как в лихорадке. Промахнется, неуверенно предположил Ахабьев. Если я откачусь в сторону, когда он начнет нажимать на спуск — точно, промахнется. А перезарядить я ему не дам. Шею сверну гаденышу… Глотку вырву.

А если не промахнется?

— Послушай, — сказал Ахабьев, поднимая руку и заслоняясь от ружья беспомощным жестом. — Не делай глупостей. Все можно решить миром…

— Нет! Нельзя!!!

— Ты только не стреляй, хорошо? Давай поговорим. Просто погово… — Ахабьев осекся и оцепенел.

За спиной у Гены стоял Зверь.

 

 

* * *

 

«Человек не может превратиться в волка. Это аксиома. И можно долго рассуждать о биоэнергетике, гравитационном поле луны и генных мутациях, приводя заумные термины вроде «ликантропии» или «тотемической трансформации», ссылаясь на якобы исторические прецеденты и показания свидетелей, умерших пару веков тому назад — но опровергнуть эту аксиому невозможно.

Наука не допускает голословных утверждений. И вся та галиматья об экстрасенсах, черпающих энергию из космоса, и сильном биополе филиппинских лекарей, и циркуляции энергии «ци» по организму — галиматьей и останется, годной разве что для утешения самолюбия псевдоученых дураков, астрологов и прочих хиромантов. Настоящая наука здесь не при чем.

Невозможно научно обосновать то, что самим фактом своего существования противоречит логике и здравому смыслу. Бессмысленно искать причины чуда в ДНК колдуна. Нет и не может быть «объяснения необъяснимого», как писал мой дед… Ему было проще: он верил в бога, а следовательно — верил и в дьявола, и Зверь для него был всего лишь верным слугой последнего…

А мне-то каково? Мой отец мог рассуждать о «скрытых резервах организма», не понимая в этом ни черта, но обретая уверенность от звучания заумных терминов. Я же знаю, что Зверь невозможен с научной точки зрения; и в то же время — вот он, охотится и убивает…»

Из дневников Николая Владимировича Ахабьева,

учителя биологии.

 

 

* * *

 

Этого не может быть, потому что не может быть никогда.

Ахабьев почувствовал, что теряет связь с реальностью: хмурый осенний день, мокрая поляна в сосновом лесу, испуганный и озлобленный сопляк с ружьем, и даже очаги боли по всему телу отступили куда-то назад, на второй план, превратившись в блеклые воспоминания о том, что было давно — так давно, что может, и не было никогда, и просто привиделось в бреду, а сейчас всплыло из глубин памяти, и заслонило мир туманным маревом…

Этого не может быть… Этого просто не может быть! Не может, понимаете?!? Никогда!!!

Зверь никогда не появлялся днем. Ахабьев никогда не видел Зверя после восхода солнца. Только ночью. При тусклой серебряной луне, при отблеске молнии, при вспышке выстрела ему лишь иногда удавалось разглядеть (да что там разглядеть — заметить краем глаза!) мелькнувшую тень, неясный контур, небрежные очертания сгустка мрака во тьме… Зверь всегда был для охотника чем-то невидимым, потусторонним, непредставимым, и оттого вдвойне ужасным, чудовищным и чуждым миру света…

Но сейчас… Сейчас Ахабьев видел Зверя так же ясно, как каждое утро видел в зеркале себя. Он видел перед собой хищника, опасного, конечно, но все же — живого, материального, обычного, а не исчадье ада… Огромный волк, величественный, с густой и жесткой шерстью серого и бурого оттенков; он стоял неподвижно, появившись из ниоткуда, встопорщив уши и настороженно помахивая пышным хвостом. Голова гордо поднята, а желтые глаза с любопытством наблюдают за лежащим на земле охотником.

— Эй, ты! — Голос донесся издалека. Надменный… и чуточку испуганный. — Ты готов умереть?!

Ему стоило огромного труда отвести взгляд от Зверя и посмотреть на Гену. Тот по-прежнему стоял с ружьем у плеча и целился в Ахабьева.

— Зверь, — одними губами произнес Ахабьев. — Зверь у тебя за спиной.

— Зверь?! — взвизгнул Гена. — Зверь, да?! Ах ты, сука!!! — крикнул он, спуская курок.

Как глупо, успел подумать Ахабьев. А потом время застыло, секунда превратилась в вечность и тысяча событий спрессовались в один миг. Зверь прыгнул, превратившись в серый размытый силуэт, в молниеносный убивающий снаряд; ружье бабахнуло, окутав Гену серым дымом, и где-то далеко взвились в небо потревоженные птицы; ударил фонтан горячей темной крови, и жуткий предсмертный хрип с клекотом выплеснулся из разорванного горла…

Оцепенение отступило, когда Ахабьев понял, что убили не его.

Гена промахнулся. Что немудрено: Зверь сбил его с ног и вырвал ему горло в момент выстрела. Зверь решил спасти охотника.

Но зачем?!

Он хочет поиграть со мной, подумал Ахабьев. Позабавиться с беспомощной жертвой. До обреза мне не достать; пистолет сзади, за спиной, но на спине я и лежу, поэтому толку от него немного; ножны с охотничьим ножом тоже пристегнуты сзади… Остается обсидиановый кинжал. Если я успею вытащить сверток… Но я не успею. Зверь слишком быстр — я даже не замечу, когда он нападет…

Да, кстати. Почему он не нападает?

Зверь тем временем совершенно по-собачьи потянулся, завиляв хвостом, зевнул, широко раскрыв устрашающую пасть, и спокойно улегся на землю рядом с трупом Гены, вытянув лапы вперед и уткнувшись в них мордой. Янтарные глаза искоса смотрели на Ахабьева, и больше Зверь не проявлял никаких признаков любопытства.

Медленно приподнявшись на локте, Ахабьев завел руку за спину и нащупал пистолет. «ТТ» почти завалился за ремень, больно врезавшись в копчик, когда Ахабьев пытался сесть. Пальцы ухватили гладкую рукоятку и потянули пистолет наружу, но он зацепился за что-то, и начал выскальзывать из мигом вспотевшей ладони. Ахабьев разжал руку, вытер ее о липкую и грязную землю и снова взялся на «ТТ», теперь уже не просто вытаскивая, но и слегка раскачивая его из стороны в сторону.

На протяжении всех этих манипуляций охотник продолжал играть в гляделки со Зверем. В желтых волчьих глазах вместо ненависти или злорадства светилась какая-то странная тоска, гнетущая, жалобная и безысходная, и от этого человеческого выражения в зверином взгляде Ахабьеву хотелось зажмуриться, отвести взгляд, отвернуться и заслонить лицо руками — но еще сильнее его тянуло всадить пулю между этих глаз и закрыть их навсегда.

Слава богу! Наконец-то… «ТТ» лег в руку приятной металлической тяжестью, разрушившей гипнотическую силу волчьего взгляда. Ахабьев взвел курок.

Сейчас ты сдохнешь, Зверь! Я все-таки убью тебя.

Зверь будто услышал его мысли. Он поднял голову и негромко зарычал, обнажая желтые клыки и розовые десны. Помимо своей воли Ахабьев дико улыбнулся, оскалив зубы и ответив зверю таким же угрожающим рычанием.

А затем он взметнул руку с пистолетом и нажал на спусковой крючок. И еще раз. И еще. И еще… Выстрелы слились в одну раскатистую очередь, и когда боек вхолостую щелкнул по пустому патроннику, Зверя больше не было.

Огромный и гордый хищник перестал существовать. Теперь это был просто продырявленный труп, падаль, дохлая псина, покрытая слипшейся от крови шерстью.

Как странно, подумал Ахабьев. Я убил Зверя. Я сделал то, ради чего жил… Я должен быть рад. Все во мне должно петь от ликования. Я ведь много раз представлял себе, как это будет. Как я брошу оружие на труп Зверя и плюну на него. Как месть согреет мою душу и я снова почувствую себя живым… Почему же я ничего не ощущаю?

Ведь я же сделал то, ради чего жил…. И зачем мне жить теперь?

Неуверенным, сомнамбулическим движением Ахабьев отшвырнул пистолет, провел ладонью по лицу и начал неуклюже подниматься на ноги. Его слегка шатало от усталости, и он никак не мог обрести твердую почву под ногами. Все окружающее казалось ему нереальным и зыбким, как облака пара, поднимающиеся от трупов паренька и волка… Ему нужно было доказательство того, что все произошло на самом деле.

Он снова вытащил и размотал сверток. Снова взялся за обсидиановую рукоять. Подошел к трупу Зверя, стал на колени, занес кинжал… и увидел набухшие от молока сосцы на волчьем брюхе.

Это была волчица. Обычная волчица, а не Зверь.

 

 

* * *

 

«Магия. Вот то единственное слово, которым можно обосновать существование Зверя. Оно звучит дико во второй половине двадцатого века, но заменить его нельзя ничем.

Волшебство. Иррациональное и антилогичное. Отрицающее науку. Провозглашающее торжество сознания над материей. Волшебство, и только оно — а не «биоэнергетика» и «териантропия».

Лишь с помощью магии оборотень может сменить свой облик. Я не пишу «стать волком», потому что поведение обычных волков не имеет ничего общего с modus operandi Зверя.

Волки не нападают на людей, не убивают ради удовольствия, не имеют привычки похищать детей… Наконец, волки почти никогда не живут в одиночестве. И я очень сомневаюсь, чтобы волки (настоящие волки) приняли Зверя в свою стаю.

Зверь схож с волком только внешне. Зверь уникален. И насколько я могу судить, он все же скорее человек, чем животное. Потому что никто, кроме людей, не бывает способен на бессмысленную жестокость…»

Из дневников Николая Владимировича Ахабьева,

учителя биологии.

 

 

* * *

 

Он снова начал говорить сам с собой. Последний раз это было с ним шесть лет назад — тогда он был на грани помешательства и чудом сохранил рассудок; теперь это вернулось.

Месть опьянила его. Само сознание того, что он расквитался со Зверем, действовало на разум не хуже наркотика. Вместо апатии и пустоты разочарования его, стоящего над трупом волчицы, вдруг обуяла лихорадочная жажда действий, и теперь, уже под вечер, в желто-коричневых сумерках он брел через лес, возвращался по волчьим следам (а идти по ним было — одно удовольствие; ясный и четкий след волчицы вел прямо к логовищу, и Ахабьев знал, что теперь не заплутает, и доведет месть до конца), и то и дело натыкаясь на деревья, спотыкаясь о корни, обдирая ладони о ветки и хлюпая водой в ботинках, он шел вперед, оставив позади поляну с трупами (о засаде не могло быть и речи — даже оттащи он тела волчицы и паренька подальше в лес, пороховую гарь и две лужи горячей, дымящейся крови Зверь учует за километр, и потому Ахабьев отказался от мысли подстеречь врага в момент метаморфозы, и ушел, а уходя, он помочился на пенек — пометил территорию), он все шел и шел, и бормотал себе под нос тот пьяно-бесконечный диалог и улыбался, сверкая белозубым оскалом на вымазанной грязью физиономии и придавая ей безумно-страшноватый вид…

Теперь Зверь заплатит. Заплатит за все. Теперь он узнает, теперь почувствует, каково это — когда с тебя живого сдирают кожу, и отнимают все, что ты любил… Теперь настал мой час. Мой час расплаты. Кто сказал, что месть — это блюдо, которое надо вкушать холодным? Что за чепуха! Месть всегда горяча, как свежая кровь; месть никогда не остынет, а иначе это и не месть, а так, детская обида… А еще — месть пьянит, пьянит как дорогое вино! Но не пора ли тебе протрезветь? — осведомлялся тот спокойный рассудительный голос, что спас Ахабьева от сумасшествия шесть лет назад. О, я протрезвею, я очень скоро снова обрету покой — когда увижу труп своего врага; но сначала я проведу его сквозь ад, как он провел меня… А с чего ты взял, что эта волчица — самка Зверя?.. Ха! А чья же еще? Для кого Зверь начертал на пеньке чертов «вольфсангель»? А? Кого он хотел отпугнуть? Свою суку. И своих выблядков… Не сходится. Период течки у волчицы — начало весны, февраль-март, потом беременность — два месяца, и вскармливание молоком волчат — еще столько же, а сейчас ноябрь, конец ноября, и кормящая волчица в это время просто не может существовать… А Зверь может?! Зверю не писаны законы человеческие, божеские и природные. Будь он мутант или колдун, его не остановят такие мелочи, когда срабатывает инстинкт воспроизводства рода. Зверь завел потомство и совершил ошибку. Теперь Зверь узнает (как узнал я) главную истину Будды: чем больше ты имеешь — тем больше тебе придется потерять…

Уже совсем стемнело, когда следы вывели его к волчьему логову. Солнце почти закатилось за горизонт, и на небе последние проблески пурпурного заката сражались с фиолетовой тьмой; поднялся ветер, сильный и холодный, он гнал тяжелые тучи и раскачивал вековые сосны, шумел в кронах и обжигал разгоряченное лицо, и Ахабьев ежился, пытаясь унять озноб, и сжимал обрез, до рези в глазах всматриваясь в груду бревен, досок и камней, под которой темнела дыра, откуда тянуло густым звериным духом и доносился едва слышный писк, похожий на детский плач.

Это был домик, понял Ахабьев. Охотничий домик. Маленькая избушка посреди леса. Она рухнула, и рухнула давно, а Зверь вырыл логово под ее фундаментом… Здесь, под обломками, в глубокой норе зверенышам его не страшны никакие бури.

Между прочим, о буре. Оценив угрожающую черноту беременных грозой туч и пронзительность ледяного ветра, прислушавшись к отдаленным раскатам грома и потянув носом густой, упругий воздух, Ахабьев подумал: сегодня ночью будет светопреставление, да такое, что вчерашний ливень покажется приятным моросящим дождиком… Что ж, так тому и быть. Да здравствует стихия!

Исполненный мрачной решимости, Ахабьев достал зажигалку, высек огонек и полез в волчью нору. Он был готов убивать, и он хотел убивать. Он слишком долго ждал этого мига…

Но вся готовность пролить кровь куда-то испарилась, когда ему в ладонь доверчиво уткнулись холодные носы волчат. Их было пять: пять маленьких меховых комочков, толстеньких лохматых щенков, неуклюже переваливающихся на коротких кривых лапах, радостно повизгивающих и облизывающих руку Ахабьева горячими и шершавыми языками. Пять пар желтых глаз, похожих на янтарные пуговицы, смотрели на него с влюбленной преданностью и легкой укоризной…

Я не могу, безмолвно простонал Ахабьев. Я просто не могу.

Ведь не зверь же я, в конце концов! Я не смогу их убить. В чем они виноваты?! Тем, что отец их — Зверь?… А в чем был виноват мой сын?! Зверь убил его… Но на то он и Зверь. А я не стану убивать беспомощных щенков… Дурак и сопляк! — завопил его глас рассудка. Это они сейчас беспомощные! А скоро они вырастут. Давай, мсти пока можешь! Нельзя же упускать такой шанс!

Вот когда вырастут — тогда и посмотрим, отрезал Ахабьев. Я охотник, а не живодер. Он извернулся в тесном логове, чтобы вылезти наружу, на свежий воздух, подальше от этой душной пещеры, где так силен смрад Зверя, но пляшущий огонек зажигалки вырвал из темноты что-то блестящее, и Ахабьев остановился. Подкрутил фитилек, заставив пламя вздуться на пять сантиметров, отпихнул в сторону дурашливо кувыркающихся волчат и протиснулся в дальний угол норы, вытянув перед собой руку с мини-факелом.

Там, на небольшой горке обглоданных костей, лежал детский скелет. Крошечный череп с лоскутами кожи и грудная клетка с разломанными ребрами.

…А дитятко? Что с дитятком?!…

Ахабьев резко выдохнул, захлопнул колпачок зажигалки, выронил ее и судорожно развернувшись, полез наружу.

Его мутило. Он на карачках выполз из норы, прислонился к груде обломков, откинул со лба слипшиеся от пота волосы и начал дышать глубоко и часто. Затылок у него совершенно онемел, глаза жгло, он поморгал, но жжение только усилилось, и очертания деревьев стали искаженными и деформированными.

Правая рука, выпустив обрез, нащупала тяжелый и скользкий булыжник. Ахабьев поднял камень, покачал его на ладони, прикидывая вес, и криво улыбнулся помертвелыми губами. Он сунул левую руку в темную дыру, ухватил за загривок первого волчонка, вытащил его наружу, затем схватил второго, третьего…

Когда все пятеро волчат, жалобно скуля и прижимаясь друг к другу, очутились под открытым небом, Ахабьев взмахнул булыжником и размозжил им головы.

 

 

 

ДЕНЬ ПЯТЫЙ

 

Утром выпал снег. Он мелкой солью присыпал бугристую кору деревьев, заморозив капельки смолы; посеребрил раскидистые кроны корабельных сосен; тонкой узорчатой паутиной инея укутал сырую землю, заморозив пожухлую траву; насыпал небольшие, но девственно-белые и сверкающие в лучах зари сугробы… В лес пришла зима.

Не осталось даже и воспоминанья о страшной ночной буре, когда порывы ветра вырывали с корнем сосны, а плотная стена дождя взбивала землю в грязь. Лес, припорошенный первым снегом, обрел вдруг царственную, храмовую неподвижность, и в воздухе, прозрачном, звонком, чистом, повисла тишина, не замутненная ни пеньем птиц, ни шелестом ветвей. Зимний лес превратился в сказочное царство покоя и безмятежности.

Но хриплый, надсадный кашель, похожий на карканье вороны, разорвал, вспорол по шву тончайшее полотно белого безмолвия, заставив треснуть хрустальный бокал тишины. Спустя мгновение кашель повторился.

Комья снега сорвались с разлапистых сосновых веток, когда Ахабьев обессилено откинулся назад, привалившись спиной к древесному стволу. Снег упал на запрокинутое лицо, но не принес облегчения. Ахабьев смахнул с ресниц крупицы инея и снова согнулся в пароксизме кашля. Легкие жгло огнем, а горло саднило как изнутри, так и снаружи. Придя в себя, Ахабьев сгреб ладонями колючий снег из ближайшего сугроба и яростно растер лицо. Самочувствие его было весьма паршивым: дыхание вырывалось из горла с каким-то странным сипом, а лицо пылало жаром… Ног он не чуял вовсе.

Я заболел, подумал он. Причем серьезно. Надо возвращаться.

Он попытался встать, но вместо ног у него оказались обледенелые подпорки, которые все время разъезжались, и к тому же его снова настиг приступ кашля, скрутивший судорогой тело. Откашлявшись, Ахабьев сплюнул в снег. Не кровью — вот и слава богу, подумал он, усаживаясь на промерзшую землю и пытаясь закоченевшими пальцами распутать шнурки ботинок. Не тут-то было. Пришлось вытаскивать нож. Разрезанные шнурки напоминали дохлых червяков.

Ботинки он стянул сравнительно легко; с носками пришлось повозиться. Резать или рвать их он не хотел, но шерстяная ткань, покрывшаяся коркой льда, стала похожа на картон. Наконец, он сбросил отвердевшие носки и осмотрел свои ступни. Пальцы ног не слушались совсем, а ногти приобрели голубоватый оттенок. Дурной признак, озабоченно подумал он, ущипнув себя за ногу и не почувствовав никакой боли. Очень дурной…

Ахабьев отцепил от пояса флягу, свернул колпачок и поднес ее ко рту. Запах спирта ударил в ноздри, и горлышко выбило дробь по зубам. Ахабьев сделал глоток. Спирт обжег горло, и в ушах зашумело. Но хоть кашель не начался… Ахабьев плеснул спиртом на ладонь и стал растирать ступни. Через минуту-другую чувствительность начала возвращаться, и он едва не заорал от боли, но сцепил зубы, сощурился и продолжил болезненную процедуру. Израсходовав полфляги спирта, Ахабьев снова обрел контроль над своими ногами. Он подобрал носки, отбил лед, размял их и натянул на обожженные спиртом ступни. А вот ботинки не пожелали налезать обратно, и Ахабьеву пришлось слегка разрезать голенища.

Встать он смог, только держась за дерево. Правую ногу чуть ниже колена кололо тысячью мелких иголок, и он не мог перенести на нее вес. Мне нужен костыль, подумал он. Жалко, что я отрезал приклад и ствол у ружья…

Вспомнив о ружье, он нагнулся за обрезом. Стволы были забиты снегом, и влажные на ощупь патроны не внушали доверия. Он выбросил их, поискал в карманах сравнительно сухую пару красных цилиндриков и перезарядил обрез. Чисто механически: теперь все это уже не имело смысла. Охота кончилась. Как и полнолуние.

Зверю снова удалось улизнуть. Но Ахабьев смог свести счеты — и это было уже немало. В конце концов, Зверь никуда не денется. Будут и другие охоты, не так ли?

И все-таки жаль, что Зверь не принял вызов. Ахабьев прождал его у логова всю ночь — всю эту бесконечную ночь, и только бог знает, каких усилий стоило охотнику не уснуть в засаде… а Зверь просто не пришел. Кошмарная ночь отложилась в памяти Ахабьева как череда тяжелых, беспросветных провалов, когда он не выдерживал и соскальзывал в короткое болезненное забытье, и безумно-яростных вспышек молний, сопровождавших кипение холодного, как смерть, ливня… И сквозь раскаты грома Ахабьев лишь однажды ясно различил тоскливый, заунывный волчий вой. Ему был хорошо известен этот вой: он сам так выл шесть лет назад…

Но теперь пора было возвращаться в Сосновку. Ахабьев мечтал о горячей ванне, бритве и двадцати часах сна — лишь для того, чтобы снова ощутить себя человеком. Потом можно будет съездить в город, поужинать в приличном ресторане, снять на ночь девочку… Ему нужно было расслабиться любой ценой, а иначе напряжение последних дней грозило свести его с ума.

Он отлепился от дерева, тихонько охнув от боли в потревоженной ноге, и, с трудом удерживая равновесие, захромал в сторону Сосновки, стараясь не глядеть на присыпанные снегом трупики волчат…

 

 

* * *

 

«Тяжеловато совмещать военную карьеру с призванием охотника. Солдат ведь человек подневольный, куда пошлют — туда идет, и получив приказ, не рассуждает!..

Вот и я не рассуждал. Ни в двадцать первом году, когда простым красноармейцем выбивал из Монголии белогвардейские банды генерала Унгерна фон Штернберга. Ни в двадцать пятом, когда будучи уже чекистом, стрелял басмачей в Туркестане. Ни в двадцать девятом, когда служил на финской границе. Ни в тридцать втором, когда перебросили меня на Дальний Восток, охранять рубежи нашей Родины.

Э, да что тут говорить! Служил я всегда честно, долг свой исполнял добросовестно, с начальством не заедался, на службу не напрашивался, но и от службы не отказывался — вот и помотало меня по всей стране, от Туркестана и до Амура… Нормальная военная жизнь. Немного тяжеловато пришлось, когда появился ты, Колька, но потом твоя мама привыкла в будням советского офицера…

Удивительно другое. Где бы я не служил, куда бы не забрасывала меня судьба военного — Зверь находил меня всюду…»

Из дневников Владимира Аркадьевича Ахабьева,

капитана НКВД.

 

 

* * *

 

Грязно-серые разводы, скованные голубоватым инеем, покрывали кафельные стенки пустого бассейна. На дне, у самого стока, лежал ворох мокрых желтых листьев, нанесенных ночной бурей; а тонкий слой пушистого, липкого снега припудрил собой и стенки, и дно, и металлические поручни, ведущие в бассейн, и белый пластмассовый шезлонг, стоящий у самого бортика, и женский труп, покоящийся на дне бассейна.

Это Кира, предположил Ахабьев. Это должна быть Кира. Женщина лежала лицом вниз, и у Ахабьева не было ни малейшего желания спускаться вниз и переворачивать тело. Он только удивился, как мало было крови. Всего несколько бурых пятен на кафеле. И каштановые волосы на затылке женщины были спутаны и покрыты какой-то вязкой, клейкой массой красноватого оттенка.

Не повезло, подумал Ахабьев и отвернулся. Вообще-то они молодцы, быстро сообразили. О джипе этого бритоголового молодца я совсем забыл — а они вспомнили. И попытались на нем уехать. Только Зверь им не дал. Не повезло…

Он продолжал машинально вертеть в руках перекрученную проволоку, которую подобрал у распахнутых ворот, ведущих к коттеджу усопшего нувориша. Ахабьев сгибал и разгибал ее, поглаживая подушечкой пальца разломленную пополам сургучную пломбу.

Что ж, у них был шанс. Если бы они попытались уехать днем, пока светло… Может быть, им и удалось бы спастись. Валентин Дмитриевич, Виталик, Кира, Зоя, баба Даша плюс раненная Елизавета Ивановна. Шесть человек. Или даже семь, если бы они удержали героического мальчика Гену от необдуманных поступков. Они бы все поместились в джип. И уехали бы. Но Гена ушел в лес, и они ждали, пока он вернется… Потом стемнело. И шансы на спасение растаяли как дым.

Черт побери, да они пешком могли уйти из Сосновки, если бы этот самоуверенный придурок не поперся в лес! Это он их погубил. И еще — стадный инстинкт…

Ахабьев бросил проволоку в бассейн и поглядел на коттедж. Сосульки, свисающие с карниза второго этажа, искрились в лучах яркого, но по-зимнему холодного солнца, выглянувшего в просвет между седых косматых туч. Двери гаража были открыты, и оттуда торчал передок наполовину выехавшего «Джипа-Чероки». Лобового стекла у машины не было; точнее, меньшая его часть была рассыпана по капоту в виде мельчайших осколков, похожих на льдинки, а большая (его ведь разбили снаружи) — оказалась внутри машины, на трупе Валентина Дмитриевича, как предположил Ахабьев, не собираясь подходить ближе и уточнять подробности.

Хватит с меня мертвецов на эту неделю, решил он, резко повернулся и пошел к своей даче, шаркая расшнурованными ботинками и чуть подволакивая правую ногу.

Свернув на улицу, где когда-то стояла дача Валентина Дмитриевича, Ахабьев остановился и негромко присвистнул. На месте двухэтажного деревянного дома было самое настоящее пепелище — вонючая гора еще тлеющей золы, обгорелые бревна и доски, мерцающие угольки, от которых поднимись столбики белого дыма, и закопченная труба камина, нависающая над всем этим безобразием.

Лихо, оценил Ахабьев. Неужели это тоже сделал Зверь? А впрочем, какая теперь разница… Он запретил себе думать о людях, сгоревших в доме заживо или сначала убитых Зверем; запретил восстанавливать в уме картину произошедших в Сосновке событий; строго-настрого приказал выбросить из головы все ненужные мысли и сконцентрироваться на главном. Ему надо было попасть в город. И как можно скорее, пока он не свалился в обморок прямо посреди улицы.

Поэтому он опустил глаза и стал смотреть себе под ноги. Под ноги, и только под ноги, и никуда больше, слышишь? — никуда! — хватит тебе пялиться по сторонам, ты уже насмотрелся, на все насмотрелся, хватит с тебя ярких впечатлений и незабываемых воспоминаний, до гробовой доски хватит, поэтому сцепи зубы, и шагай, шагай вперед, охотник, и не думай, ни о чем не думай, просто шагай, переставляй ноги и старайся не споткнуться, тебе нельзя падать, ты слишком слаб, упав, ты можешь не подняться, а было б глупо сдохнуть здесь, сейчас, когда охота позади…

Ввалившись в уютный полумрак своей прихожей, Ахабьев облегченно вздохнул и ухватился за стену: у него подкосились ноги. Он хрипло рассмеялся и нащупал выключатель — но света не было. Это из-за бури, подумал он. Ну и ладно. Обойдусь.

Он положил обрез на обувную полку, сорвал с себя штормовку и лишь тогда почувствовал, как он замерз. Все бы отдал за горячую ванну… Но придется потерпеть. Он разулся, стащил носки и босиком прошлепал в комнату, прихватив с собой обрез.

Флягу, пистолет и нож он бросил на диван. Обрез сначала разрядил и бросил следом. Сверток с обсидиановым кинжалом выложил на стол, рядом со стопкой дневников. Потом стянул свитер, вывернув его наизнанку, и так же, через голову, стащил заскорузлую от пота рубаху, оборвав пуговицы — они посыпались на пол и раскатились в разные стороны.

Раздевшись до пояса, он тут же покрылся гусиной кожей. Где-то у меня была чистая рубаха и носки, подумал он, роясь в сумке. Вот они. Усевшись на ковер, он натянул на онемевшие ступни хлопчатобумажные серые носки и просунул руки в рукава белой накрахмаленной рубахи. С кряхтеньем встал, застегнул рубашку и кое-как заправил ее в джинсы. Подобрал свитер и надел его как был, на левую сторону. Поправил воротник рубашки.

Все эти привычные, автоматические действия почему-то требовали от него странных усилий, постоянного мысленного контроля. Будто он забыл, как надо одеваться. Все приходилось обдумывать — как надо застегивать пуговицы, как завязывать шнурки кроссовок. Он снова чувствовал себя ребенком. Одичал я в лесу, подумал он с усмешкой. Но так даже лучше. Никаких лишних мыслей.

Он убрал оружие и дневники в сумку и застегнул молнию.

Из шкафа с расшатанной дверцей он вытащил старое, побитое молью пальто, доставшееся ему вместе с дачей и мебелью. Встряхнул его, выбив облако пыли, и напялил на себя. Пальто было ему великовато, да и видок у него был еще тот, и оно сильно пахло нафталином, но Ахабьев не стал обращать на это внимания. Он подтянул слишком длинные рукава и закинул сумку на плечо.

Посмотрелся в зеркало и не смог сдержать ироничной ухмылки. Бомж, самый натуральный. Морда небритая, бледная, глаза воспаленные, волосы взлохмаченные, пальтишко как на помойке нашел, штанины джинсов мокрые, обувка не по погоде легкая… Так меня еще и ни одна попутка не подберет, испугался он. Неохота трястись в автобусе…

Уже уходя из комнаты, он обернулся посмотреть, или ничего не забыл, и, увидев на столе начатую пачку сигарет, вдруг осознал, что ему зверски хочется курить. Он сунул одну сигарету в рот, а пачку в карман, вышел на улицу, запер дверь и вспомнил, что зажигалки у него больше нет. Она осталась в волчьем логове. Все еще держа ключи в руках, он решил было вернуться, на кухне были спички, но передумал.

Возвращаться — дурная примета.

Ахабьев убрал ключи, поднял воротник пальто и, прихрамывая, зашагал к калитке.

Там его поджидал Виталик.

 

 

* * *

 

«Давным-давно один философ сказал: «Чья мысль хоть раз переступала мост, ведущий к мистике, тот не возвращается оттуда без мыслей, не отмеченных стигматами». Неглуп был старик Ницше, а? Хотя он вряд ли понимал, насколько прав он был…

Меня пугает не смерть. И даже не то, что ты, Олег, обречен стать охотником и в твою жизнь тоже войдет Зверь. Я уже смирился с тем, что нам не суждено просто жить, как живут все. Таков наш приговор, и обжалованию он не подлежит…

Отец мой написал однажды — мы живем для того, чтобы стоять между Зверем и человеком. Но жизнь не сводится к стоянию; жизнь — это движение, но куда? От человека к Зверю или наоборот?

Как кончится моя жизнь? Я застрелюсь, как мой прадед? Сгину в тайге, как дед? Погибну на охоте, как отец? Никто в роду Ахабьевых не умер своей смертью… Можно ли считать это везением? Не получилось ли так, что своей преждевременной смертью они все избежали участи куда более страшной?..

Мне сорок лет. И я боюсь себя. Каждый раз, возвращаясь с охоты, я спрашиваю себя: как глубоко я заглянул в бездну на этот раз? А потом жду, когда бездна заглянет в меня. Я все время жду.

И ненавижу Ницше…»

Из дневников Николая Владимировича Ахабьева,

учителя биологии.

 

 

* * *

 

От неожиданности Ахабьев потерял дар речи. Надо было сказать что-нибудь, но «привет» прозвучал бы пошло, а «ты еще жив?» — подло, и потому Ахабьев молча отворил калитку, вышел на улицу и кивнул Виталику.

Тот ответил таким же кивком.

Ахабьев вынул сигарету изо рта, простужено прочистил горло и спросил с легкой хрипотцой:

— У тебя спичек не будет?

Виталик молча протянул ему коробок. Ахабьев прикурил и с наслаждением вдохнул ароматный дым, прижмурив от удовольствия глаза и прислушиваясь к потрескиванию сухого табака. Первая затяжка — самая сладкая…

— Ты вернулся, — сказал Виталик бесцветным голосом.

Ахабьев выпустил из легких облако дыма и с неожиданной для себя горечью ответил:

— Да. Я всегда возвращаюсь.

— А теперь ты уедешь? — спросил Виталик и шмыгнул носом.

Только сейчас Ахабьев заметил, что лицо мальчика вымазано сажей, а его оранжевая курточка «на рыбьем меху» заляпана кровью.

— Да, — снова кивнул Ахабьев. — Поедешь со мной?

Виталик насупился и отрицательно помотал головой.

— Как хочешь, — пожал плечами Ахабьев и снова затянулся сигаретой. — Давай присядем на дорожку, — предложил он и указал рукой на скамейку возле забора.

Они сели. Ахабьев вытянул вперед правую ногу и откинулся на спинку лавочки, запрокинув голову и наблюдая, как небо снова заволакивают тучи. Виталик наоборот, наклонился вперед, согнув спину и зажав руки между колен.

Черт возьми, я просто не знаю, о чем говорить, с раздражением подумал Ахабьев. Мальчонка потерял отца и мачеху, может быть, у него вообще никого не осталось, а я просто не знаю что сказать! А впрочем… что тут скажешь! Да, ему тяжело — но не тяжелее, чем было мне. Он выдержит. Он крепкий пацан.

— Когда я приеду в город, позвоню в милицию, — сказал Ахабьев, щурясь от дыма. — Они будут здесь часа через три-четыре. Точно не хочешь поехать со мной? Тогда жди. И ничего не бойся. Зверь больше не нападет.

— Я знаю, — сказал Виталик.

— Во-первых, — продолжал Ахабьев, — он никогда не нападает, пока светло. А во-вторых, полнолуние кончилось и охота тоже…

— Ты так ничего и не понял? — внезапно спросил Виталик.

— Что? — переспросил сбитый с толку Ахабьев.

— Кто такой Зверь.

Выбросив окурок и усевшись поудобнее, Ахабьев помассировал ногу и сказал:

— Я не знаю — кто он. Я знаю, что его надо убить. И я его убью. У меня не получилось в этот раз — но я сделаю это в следующий. Ради этого я живу… Я охотник.

Его почему-то зацепил тот наглый, пренебрежительный тон, которым был задан вопрос. А начав оправдываться, он разозлился. Достал новую сигарету, размял ее в пальцах и чиркнул спичкой. Успокойся, охотник… Побереги нервишки.

— Это ты, — жестко, зло сказал Виталик и посмотрел на Ахабьева с ненавистью. — Зверь — это ты.

У Ахабьева онемело лицо.

— Не говори чепухи. Я охотник!

— Ты — Зверь. Ты просто этого не знаешь, — убежденно повторил Виталик.

— Что ты плетешь?! — завелся Ахабьев. — Я — Зверь? Я убил свою жену и своего сына? Я убил всех в Сосновке? Это же бред! Я сделал все, чтобы спасти твоего отца и других! Я просто не смог. Это было выше моих сил… Но это не значит, что я — Зверь! Ты просто сам не понимаешь…

— Я-то понимаю, — перебил Виталик. — Ты хромаешь.

— Ну и что? Что с того?

— Зверь попал в капкан. В твой — в свой! — капкан. Правой задней лапой. А потом вырвался. Я видел. И Генка видел. Он пошел за Зверем в лес. А днем я слышал выстрелы. И Генка не вернулся. Зато вернулся ты, и ты хромаешь! У тебя должен быть шрам, свежий шрам на правой ноге! Покажи!

Ахабьев устало вздохнул.

— Ничего я тебе не буду показывать…

— Вот видишь! — яростно воскликнул Виталик.

— Ничего я тебе не буду показывать, — твердо повторил Ахабьев. — Ты мне все равно не поверишь, но хромать я начал только этим утром… И будь я Зверем, я бы уже свернул тебе шею.

— Нет. Полнолуние кончилось. Тебе придется подождать следующего раза! — Виталик язвительно усмехнулся.

— Следующего раза… — задумчиво повторил Ахабьев.

— И в следующий раз я буду готов, Зверь! — яростно прошипел Виталик.

— Ты зря накручиваешь себя. Злость — плохой помощник.

— А мне наплевать!

— Это пока. А потом ты перебесишься. Я знаю. Я через это прошел. Хочешь пойти по моему пути? Хочешь отомстить? Убить Зверя? Подумай хорошенько. Встав на этот путь, ты уже не сможешь свернуть. Тебе придется идти до конца. Ты думаешь, что потерял все — это не так. Ты еще не потерял себя. Но очень рвешься это сделать…

— Сколько пафоса, Зверь!

Ахабьев встал и подобрал сумку.

— Я охотился на Зверя всю свою жизнь, парень. Я знаю, что это такое… Подумай. Ведь если ты убьешь меня, это не остановит Зверя. Он будет убивать и дальше, а ты поймешь свою ошибку и станешь охотником. А это — на всю жизнь. Моя жизнь кончилась шесть лет назад. Твоя жизнь только начинается… Подумай.

С серого неба начал падать снег. Крошечные снежинки белыми мухами кружились в воздухе и мягко опускались на голову и плечи Ахабьева. Он перетянул сумку на живот и расстегнул молнию.

— На, — сказал он, протягивая Виталику стопку тетрадей. — Держи.

Он закинул сумку за спину и пошел к лесу. Виталик долго провожал его взглядом, а потом выкрикнул:

— Я все равно найду тебя, Зверь!

Ахабьев не обернулся.